Книга Повесть о любви и тьме - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если случалось (так было два или три раза), что не хватало денег для покупки необходимых продуктов к субботе, мама взглядывала на отца, и он понимал, что настало время выбрать овечку на заклание и подходил к книжному шкафу. Отец был человеком крепких моральных устоев и знал, что хлеб превыше книг, а благополучие ребенка превыше всего. Я помню его согбенную спину, когда выходил он из дверей, держа подмышкой три-четыре свои любимые книжки. Страдающий, словно приходится резать по живому, отправлялся он в магазин господина Майера, чтобы продать несколько дорогих его сердцу томов. Так, наверно, выглядела согбенная спина праотца нашего Авраама, когда вышел он ранним утром из шатра с сыном своим Ицхаком и направился к горе Мория.
Я мог угадать его печаль: у отца было чувственное отношение к книгам. Он любил ощупывать их, перелистывать, гладить, обонять. Книги будили в нем вожделение, он не в силах был сдержать себя и тут же «распускал руки», даже если это были книги чужих людей. Правда, тогда книги были более сексуальными, чем теперь: было, что обонять, что погладить и пощупать. Были книги с золотым тиснением на кожаных переплетах, от них исходил особый аромат, прикосновение к этим шершавым переплетам вызывало в тебе дрожь — кожа к коже, словно прикоснулся ты к чему-то интимному и неведомому, к чему-то вызывающему легкий озноб и заставляющему трепетать твои пальцы. Были книжки с обложками из картона, обклеенного тканью, — запах клея был на удивление чувственным. У каждой книги был свой таинственный, возбуждающий аромат. Случалось иногда, что потрепанная ткань слегка отставала от картона, словно смело задранная юбка, и трудно было удержаться, чтобы не заглянуть в темноватое пространство между телом и одеждой и не вдохнуть исходящий оттуда головокружительный запах.
Почти всегда папа возвращался через час-другой без книг, неся коричневые пакеты, в которых были хлеб, яйца, сыр, а иногда даже мясные консервы. Но случалось, что папа возвращался с заклания удивительно счастливым, широко улыбаясь, без любимых книг, но и без продуктов: книги он действительно продал, но тут же на месте купил вместо них другие, ибо в букинистическом магазине он вдруг обнаружил такие потрясающие сокровища, которые, возможно, попадаются раз в жизни, и он не смог справиться со своим желанием иметь их. Мама ему обычно прощала, и я тоже, поскольку мне вообще-то никогда не хотелось есть ничего, кроме кукурузы и мороженого. Я ненавидел яичницу и мясные консервы. Сказать правду, я иногда даже завидовал немного тем голодающим детям в Индии, которых никто и никогда не заставлял доедать то, что у тебя на тарелке.
* * *
Когда мне было примерно шесть лет, наступил великий день в моей жизни: отец освободил для меня небольшое пространство в одном из книжных шкафов и позволил перенести туда мои книжки. Если быть точным, он выделил мне около тридцати сантиметров, что составляло примерно четверть площади самой нижней полки. Я сгреб в охапку все свои книги, которые до той поры лежали стопкой на тумбочке у моей кровати, притащил их к книжному шкафу отца и поставил их по порядку — спиной к внешнему миру, а лицом к стене.
Это была настоящая церемония возмужания и посвящения: человек, чьи книги стоят на полке, он уже мужчина, а не ребенок. Я уже такой, как отец. Книги мои уже стоят в шкафу.
Я допустил ужасную ошибку. Отец ушел на работу, и на выделенной мне площади полки я был волен делать все, что мне заблагорассудится. Но у меня были абсолютно детские представления о том, что и как делается. Так и случилось, что книги свои я выстроил по росту, а самыми высокими оказались как раз те из них, которые уже были ниже моего достоинства: книжки для малышей — с крупными буквами, стишками и картинками, те книжки, что мне читали, когда я был совсем крохой. Я это сделал потому, что мне хотелось до конца заполнить все выделенное мне на полке пространство. Я хотел, чтобы мой уголок был заставлен так же тесно, как папины полки, где с трудом находилось место для новых книг. Я все еще пребывал в эйфории, когда отец, вернувшись с работы, бросил взгляд на мою книжную полку. Он был просто потрясен. После тягостного молчания он снова устремил на меня долгий взгляд, который я никогда не забуду: было в этом взгляде такое презрение, такое горькое разочарование, такое отчаяние, которое никакими словами не выразить. Наконец, процедил он, едва разжимая губы:
— Скажи мне, пожалуйста, ты что, совсем тронулся? По росту? Что, книги — это солдаты? Книги — это почетный караул? Это парад духового оркестра пожарников?
И снова замолчал. Воцарилось долгое жуткое молчание, в которое отец полностью погрузился. Этакое безмолвие Грегора Замзы из кафкианского «Превращения», будто я прямо на глазах отца превратился в насекомое. И я тоже виновато молчал, словно и вправду был всегда каким-то жалким мелким ползающим насекомым, и вот только сию минуту это открылось, и все потеряно отныне и навсегда.
Наконец отец вынырнул из своего молчания и в течение примерно двадцати минут открывал мне основы мироздания. Ничего не утаил. Ввел меня в тайное тайных библиотечного мира: показал мне и столбовую дорогу, и боковые тропинки в лесной чаще, и головокружительные ландшафты всевозможных вариаций, нюансов, фантазий, и «заброшенные аллеи», и дерзкие повороты, и даже эксцентричные капризы. Книги можно расставлять по заглавиям, можно по алфавиту — согласно именам авторов, можно по сериям или выпустившим их издательствам, можно в хронологическом порядке, можно по языкам, по тематике, по отраслям знания, и даже в связи с местом выхода книги… Вариантов предостаточно.
Так узнал я, что существуют логические законы, определяющие многовариантность жизненных явлений. Все, что происходит, может произойти так, а может — иначе, жизнь разыгрывается по различным партитурам, по параллельным логическим схемам. Каждая из этих схем — сама по себе логически последовательна и по-своему когерентна, внутри себя — совершенна, а ко всем другим — равнодушна.
В последующие дни я проводил долгие часы, устраивая свою маленькую библиотеку: эти двадцать или тридцать книг я размещал и перетасовывал, словно колоду карт, вновь и вновь переставлял их, располагая различным образом, руководствуясь теми или иными соображениями.
Так, с помощью книг, познал я искусство композиции — не из текстов, в них напечатанных, а благодаря самим книгам, их физическому бытию. Именно книги научили меня тому, что существует приграничная нейтральная полоса, что существует сумеречная зона, лежащая между дозволенным и запретным, между легитимным и эксцентричным, между нормальным и причудливым. Этот урок сопровождает меня многие годы. Когда пришла пора любви, я не был уж совсем зеленым новобранцем: я уже знал, что существует выбор: есть автострада, и есть дорога с меняющимися по сторонам пейзажами, и есть заброшенные тропы, по которым почти никогда не ступала нога человека. Есть дозволенное, которое почти запретно, и есть запретное, которое почти дозволено. Есть и то, есть и это.
* * *
Иногда мне позволяли брать книги с папиных полок и выносить их из дома, во двор, чтобы стряхнуть с них пыль: не более трех книг одновременно, чтобы не нарушить порядок, чтобы каждый из томов встал точно на свое место. Это была и большая ответственность, и удовольствие, ибо запах книжной пыли возбуждал меня, и порой я забывал о том, что мне поручено, забывал об ответственности и о собственной чести: я оставался во дворе и не возвращался, пока обеспокоенная мама не посылала спасательную экспедицию в лице папы. Он должен был проверить, не хватил ли меня солнечный удар, не покусала ли меня собака… Однако меня всегда обнаруживали в одном из уголков нашего двора, погруженного в чтение, — коленки поджаты, голова склонена, рот приоткрыт. И когда папа с дружелюбным упреком спрашивал: «Что с тобой опять стряслось?» — требовалась долгая минута, чтобы вернуть меня в этот мир: так утопающий или унесенный потоком медленно-медленно, словно бы нехотя, возвращается из бесконечного далека в юдоль плача, в мир повседневных обязанностей.