Книга Тишина - Питер Хег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он умирает, — сказала она.
Он знал, что именно это она и скажет. Лично для него все было не так драматично. Он уже давным-давно примирился со смертью. Падре Пио[12]однажды сказал, что если посмотреть на жизнь немного шире, то все мы находимся на краю. Разница состоит лишь в том, что одни находятся немного ближе к краю, чем другие.
Так что это не с ним что-то происходило, это менялся окружающий его мир. Только что город казался глянцевой видовой открыткой — и вот уже машина беззвучно скользит по загробному миру.
— Он хорошо выглядит.
— Преднизон. Своего рода химический камуфляж.
— Он сам знает?
Они проехали Зоологический сад и кладбище Сольбьерг. Он не понимал, как они доехали до Роскилевай.
— Как правило, какая-то часть тебя знает это. Но большая часть не хочет этого знать.
Она повернула на Глоструп, поехала по кольцевой, свернула и миновала промышленный район. За площадью она остановилась.
И заплакала. Тихо, но безутешно, не сдерживая себя. Она показала на бардачок, он протянул ей пачку бумажных носовых платков.
Он ошибался, когда рассуждал о любви богатых. Горе ее происходило откуда-то из глубины, из места более сокровенного, чем депозитарий ценных бумаг.
Она высморкалась.
— Расскажите что-нибудь о нем, — попросила она. — Из времен вашего детства.
Прислушавшись к своему детству, он услышал звук падающей картофелины.
— Мне было десять, мы жили в Скодсборге. Родители всегда были кочевниками, даже когда он начал зарабатывать деньги. Они никогда не обустраивали больше чем по комнате для себя плюс комнату для меня, как в жилых вагончиках. Все остальные комнаты закрывались для экономии тепла. Они переезжали на новое место раз в год, Скодсборг был рекордом, там мы жили почти четыре, там у них было три возможности побега: Эресунн, Кюстбанэн и Странвайен. Там я начал жонглировать. Я работал с картошкой. Раскладывал на полу одеяла и пледы, но все равно — где-то что-то дрожало, когда я ронял картофелину на пол. Однажды он, вероятно, услышал это, потому что неожиданно оказался в дверях.
Каспер закрыл глаза, представив себе эту картину.
— В начале семидесятых настоящей бедности уже не было, но он знал, что это такое. В детстве он голодал, и продавал гвоздики, и пел на улицах, он никогда так и не смог ничего забыть, это как с теми цирковыми артистами, которые прошли через концентрационные лагеря во время войны, это никогда не проходит. Поэтому он оставил цирк, он видел для себя только один путь — хорошее образование и надежные доходы. И вот теперь он стоит в дверях. Учебники лежат на столе, я их не открывал. Он смотрит на меня. Это было больше тридцати лет назад. Он мог бы отправить меня в Херлуфсхольм, он мог бы отправить меня учеником в магазин красок, он мог бы согнуть меня в бараний рог. Но он просто стоял в дверях, совсем тихо. И тут я почувствовал, что происходит внутри него. Мы оба это почувствовали. Он понял, что иногда желание может оказаться больше человека. И что если это желание пресечь, то человек погибнет. Так что он вышел из комнаты, пятясь, ничего не говоря, и закрыл дверь совсем тихо. Мы никогда об этом не говорили. Но он больше никогда не заходил ко мне, не постучав.
Ее глаза следили за его губами. Если тебе шестьдесят пять и ты влюблен, то, наверное, это так же, как когда тебе пятнадцать. Если бы он показывал слайды и рассказывал анекдоты о Максимилиане, она бы просидела у его ног три месяца.
— За такие минуты я люблю его, — сказал он.
Ситуация была полнозвучной. Важно поставить точку в кульминационный момент. Он вышел из машины.
— А кроме этих минут, — спросила она, — что еще было?
Все-таки он ошибался, думая о влюбленности. Когда тебе шестьдесят пять, ты хочешь больше, какой-то большей целостности.
— Они пытались оторвать друг другу голову, — объяснил он. — В остальное время была Бравальская битва — нон-стоп.
Он сделал шаг, она оказалась рядом с ним.
— Как насчет прощения?
— Прошло тридцать лет. Я простил все.
Она взяла его за локоть.
— Вы простили лишь какой-то процент. Если нам удастся увеличить этот процент, то никогда не поздно обрести счастливое детство.
Он попытался вырваться, ничего не получилось, у нее была хватка, как у санитара скорой помощи.
— Это слишком болезненно, — проговорил он. — Он и я, мы оба глубоко травмированы.
— Просто вы оба драчуны. Вы дрались на протяжении сорока лет. Теперь у вас есть самое большее три недели для заключения мира.
Она вернулась назад к машине. Он последовал за ней.
— Три недели?
Она села за руль.
— Он силен, как ломовая лошадь, — сказал он.
— Я руковожу хосписом Государственной больницы. Я была свидетелем полутора тысяч процессов умирания. Осталось максимум три недели.
Она хотела закрыть дверь машины, но он не дал.
— Смерть — это не конец. Я глубоко религиозный человек. Вслед за последним вздохом наступает полнозвучная пауза. Потом сознание эксплицируется в другом физическом теле, и снова звучит музыка.
Она посмотрела ему в глаза.
— Какой толк, — заметила она, — когда я лежу одна в постели, от сознания того, что где-то на земном шаре есть младенец, которого приложили к груди и в котором живет сознание моего любовника?
Он оперся на машину. На траве незастроенного участка все еще лежал иней.
— Я люблю его, — сказал он.
— Я тоже, — сказала она.
Он наклонился к ней.
— Не может ли то обстоятельство, что мы едины в этом глубоком чувстве, стать основой для займа в размере пяти тысяч крон?
Она нашла кошелек, открыла его, дала ему две тысячекроновые купюры. Закрыла дверь, опустила стекло.
— А что там с ребенком? — спросила она. — И с рисунком?
Ее глаза были бездонными. Он мог бы поместиться в них со всей своей печалью, и там еще оставалось бы место. Он покачал головой.
— Только никаких иллюзий, — добавила она. — Вернете с процентами. Учетная ставка плюс два процента.
Окно закрылось, машина завелась и рванулась с места. Так, как будто перед ней была трасса «Ютландского кольца».[13]Он невольно почувствовал восхищение своим отцом. Тем, что Максимилиан, с его девиантной психикой, смог завоевать такую слониху.
Он вошел в кабинет и положил полученные от Вивиан две тысячи перед Даффи.