Книга Нанон - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А о нас, — сказала я ему, — о нас вы подумали только напоследок? Открой вам кто-нибудь дверь, вы так бы и остались рассказывать там ваши новости?
— Нет, я хотел предупредить всех. Ты сейчас несправедлива ко мне, Нанон. Конечно, я шел к вам, и я думаю о тебе куда чаще, чем ты предполагаешь. Я очень много думал о тебе с того самого дня, когда ты так — резко говорила со мной.
— Вы тогда рассердились на меня.
— Нет, я рассердился на самого себя. Люди плохо обо мне думают, и по заслугам, я это понял и дал себе слово выучиться всему, чему только монахи сумеют меня выучить.
— В добрый час! Тогда вы и меня научите?
— Обязательно научу.
Огонь ярко пылал, и при его свете Эмильен увидел спинки и доски наших кроватей и посреди комнаты — сваленные в кучу соломенные тюфяки.
— А где вы ляжете ночью? — спросил он у меня.
— Я пойду спать к Розетте, — ответила я, — ведь теперь я никого не боюсь. Моим братьям ничего не стоит проспать ночь под звездами, значит остается только мой бедный старенький дедушка, который наверняка очень устанет. Не знаю, хватит ли у меня сил, а хотелось бы поставить ему кровать: ведь он так сладко заснет, когда узнает, что никакие разбойники на нас не нападут.
— Если у тебя не хватит сил, так я помогу, я ведь сильный!
И он взялся за дело. В один миг он заново собрал и сколотил кровать старика Жана и мою кроватку. Я расставила на столе посуду, и когда дедушка с Жаком вернулись, в мисках уже дымилась похлебка из репы. Они ни до кого не достучались и всю дорогу бежали бегом, потому что увидели дым над нашей крышей и решили, что дом горит. Им чудилось, что мы все уже погибли: и Пьер, и Розетта, и я.
Дедушка и Жак были счастливы, что ужин готов и что теперь можно со спокойной душой лечь спать; в первую минуту они не знали, как и благодарить братца. Но за столом дедушка вдруг снова помрачнел. Когда братец ушел, он сказал, что тот еще совсем несмышленыш, и очень может статься, что не понял, о чем говорили монахи; разве был бы весь народ в великом страхе, когда бы ему не грозила великая опасность? Он наотрез отказался лечь и, пока мы спали, бодрствовал, усевшись на каменную скамью у очага.
Утром нашему удивлению не было конца — ведь все проснулись целыми и невредимыми. Парни из нашего прихода залезли на самые высокие деревья, росшие у входа в ущелье, и увидали вдали, сквозь утренний туман, людей, идущих строем. Мигом все кинулись по домам, и снова пошли разговоры о том, что надо бы все бросить на произвол судьбы, а самим попрятаться в лесах и горных расщелинах. Но скоро к нам прибыли гонцы, — сперва их даже не хотели слушать, потому что в первую минуту приняли за врагов и намеревались побить камнями. А между тем то были люди из соседних приходов, и когда наши наконец их узнали, они сгрудились вокруг них тесным кольцом. Гонцы сообщили, что как только до их мест дошла весть о приближении разбойников, а в ее правдивости не сомневались ни в нашем приходе, ни в соседних, все уговорились сообща защищаться от врагов. Вооружившись чем попало, составили отряды, которые должны были прочесывать местность и задерживать всех подозрительных. Они полагали, что и мы сразу же возьмемся за оружие и присоединимся к ним.
Но наши пальцем не желали пошевелить, твердили, что у них никакого оружия нет, к тому же даже сами монахи не верят в существование этих разбойников — ведь братец, вертевшийся тут же, постарался, не выдавая монахов, рассказать людям правду. Но верзила Репуса из Фудрасы и кривой из Бажаду, люди горячие, стали насмехаться над нами и даже стыдить нас за наше долготерпение.
— Сразу видать, что вы монашье отродье, — говорили они, — такие же хитрющие да трусливые. Ваши подлые хозяева хотят отдать наш край разбойникам на потраву, им невыгодно, чтоб люди оказывали сопротивление, а вы, будь у вас хоть малая толика отваги, давно бы раздобыли себе оружие. В монастыре достало бы и на вас и на соседей. Там и разных припасов на случай осады достаточно. Но раз вы не хотите драться, то мы вернемся к нашим товарищам и расскажем, какие вы трусы, потом приступом возьмем монастырь и оружие заберем, потому как вам оно ни к чему, вы все равно в руках его держать не умеете.
Слова эти упали в толпу, как искра в солому. Наши крестьяне испугались соседей больше, чем разбойников, поднялся шум и крик, и люди порешили, что лучше самим быть себе хозяевами и уладить все промеж собой. Стали созывать всех прихожан и собрались на монастырской площади — то был просто склон, кочковатый и густо поросший травою; посредине площади был чудотворный источник, украшенный изображением богоматери.
Верзила Репуса, гордясь тем, что будто бы пробудил в нас храбрость, потребовал первым делом застращать монахов и для этого разбить изображение божьей матери. В толпе среди других был и дедушка, и это предложение страшно его рассердило. Он с самого начала стоял на том, что мы должны требовать убежища в монастыре и укрываться за его стенами, но не мог допустить и мысли об осквернении святыни и обещал — он, такой старенький! — что разобьет голову лопатой первому, кто решится на подобное безобразие. К нему прислушались, потому что он был самый старый в нашем приходе и самый уважаемый.
В это время братец, поняв суть происходящего, вернулся в монастырь через один из проломов в стене: он их знал наперечет, как никто другой. Обнаружив, что монахи страшно напуганы и только и думают, как бы им получше забаррикадироваться, братец постарался объяснить им, что их собственные крестьяне меньше на них злобятся, нежели крестьяне из других приходов, и что самым разумным было бы как раз им-то и довериться.
И вот монастырские ворота распахнулись и впустили с десяток наиболее уважаемых в приходе крестьян; их провели по всем залам, дабы они убедились, что в монастыре ни пушек, ни ружей, ни сабель нет; но малыш Ангийу, которому как-то случилось помогать каменщикам, когда те перекладывали погреб, сказал, что в этом самом погребе он видел гору оружия, — и правда, вскоре там нашли груду старых, давно вышедших из употребления аркебузов, мушкетов с колесцом времен религиозных войн и ржавых бердышей без рукоятей. Все это забрали и вынесли на площадь, где каждый взял себе то, что ему пришлось по вкусу или по силе; аркебузы и мушкеты уже ни на что не годились, но наконечники бердышей были целы, и все принялись их чистить и рубить для них на монастырской лесосеке новые рукояти. Только этот ущерб и был нанесен монастырю. Монахи пообещали прихожанам убежище в случае опасности, показали, где разместиться каждой семье. Пришлых отправили восвояси; никто и не подумал предложить соседям воспользоваться покровительством монахов. Стоило чужакам уйти, как доброе согласие между крестьянами и монахами восстановилось, но оружие прихожане так и не возвратили, посмеиваясь и переговариваясь о том, что, дескать, если все это придумано монахами, чтобы их напугать, затея не очень-то удалась: они вооружили крестьян, и теперь, в случае чего, крестьяне обратят против них их же оружие.
Три дня и три ночи все пребывали в страшном волнении: выставляли караулы, совершали обходы, по очереди бодрствовали ночами, договаривались о совместных действиях, когда случалось повстречать отряд из других мест. Этот великий страх, который был не более как выдумкой, — только вот чьей неизвестно, думаю, что этого так никогда и не узнали, — не стал в дальнейшем поводом для шуток, как того можно было бы ожидать. Наши крестьяне за три дня постарели на три года. Им пришлось вылезти из своих нор, сговориться между собой, узнать то, о чем говорили не только за пределами нашего ущелья, но даже и в городах; они стали понимать, что такое Бастилия, война, голод, король и Национальное собрание. Как и все прочие, я восприняла это в самых общих чертах, и мне казалось, что мой неразвитый ум, взращенный в клетке, обретает крылья и воспаряет в далекий простор. Мы испытали страх, и это придало нам мужества. Впрочем, на третий день, когда народ стал успокаиваться, случилась еще одна тревога. Мимо нас с криком «К оружию!» промчались галопом в соседние городки гонцы, разнося весть о том, что разбойники уничтожают урожай и убивают население. На этот раз дедушка вооружился косой и ушел вместе с внуками навстречу врагу, поручив меня заботам Мариотты и торжественно сказав на прощанье: