Книга Датский король - Владимир Корнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звонцов не смог удержаться от смеха:
— Похоже! Так и представил себе старого зануду!
— Тебе смешно, — обиженно ворчал Йенц, — а я не знаю что и делать — раньше всегда сдавал лучше всех и с первого раза!
— Да я уже и сам запутался, как этому безумцу сдавать — мне-то он точно готовит аутодафе, — утешал друга Звонцов, но немец не находил себе места.
— Может быть, он действительно выжил из ума? Теперь я так думаю: лучше совсем не упоминать никаких критиков, и на профессорский комментарий особенно ссылаться тоже не стоит, раз он не узнает собственные идеи… Но что же тогда остается?
— А почему ты не изложил ему свои мысли? Что ты сам думаешь о «Фаусте»?
Йенц озадаченно произнес:
— Конечно, у меня есть некоторые мысли, но… мое мнение совпадает с критикой… Тебе не кажется, что к суждениям таких признанных авторитетов принципиально нечего добавить? Как можно спорить с авторитетами?!
— Ты прав, пожалуй, — небрежно бросил Звонцов и с каким-то разочарованием посмотрел на однокашника. — Сочувствую, но, увы! Посоветовать больше нечего. Я думаю, что мне достанется больше.
Придя домой, он сказал Арсению, что все пропало, что даже немцы не могут сдать, а как быть ему? Арсений обещал его поднатаскать. «Стипендиат» очень уставал и уже не мог ничего запомнить.
Сутки напролет, день и ночь, Арсений готовил Звонцова к экзамену. Они писали шпаргалки, в надежде, что слепой Ауэрбах не заметит их и можно будет списать и прочитать. Писали прямо на полях и между строк профессорской книги.
Звонцов беспокоился, что еще нужно закончить латинское чистописание и рисунок, испорченный Ауэрбахом.
— И ведь черт знает что: на мой же пластилин кляксы посадил, тот, который мы использовали в галерее, я оставил его в мастерской! А теперь минимум на четыре часа работы, да еще необходимо оформить итоговую выставку моей практики, — возмущался скульптор. Друг и помощник, который прекрасно помнил позорное снятие слепков, выразительно промолчал.
Утро выдалось дождливое. Потягиваясь, Арсений стал рассказывать Звонцову:
— Представляешь, опять приснился один мой детский сон, я его часто вижу. Мне было двенадцать или тринадцать лет, когда он приснился впервые. Как будто иду по какому-то незнакомому средневековому городу, выхожу на удивительный перекресток: одна улица, та, по которой я шел, сбегает вниз, другая взбирается вверх, а в конце каждой по готической башне со шпилями. Башня внизу сравнялась с крышами домов, ее почти не видно, а шпиль верхней, наоборот, плывет надо всем городом. На углу спуска — невиданный дом. В начале он невысокий, в два этажа, зато потом, из-за наклона улицы, как бы превращается в четырехэтажный. В первый раз мне это показалось таким странным, необъяснимым. Задрал я голову, оглядываюсь и вижу золотую вывеску: красавец-олень, весь вперед устремлен, и рога, большие, у головы скрученные, а на концах становятся прямыми, почти как стрелы. Вокруг оленя венок, тоже литой, или кованый: дубовые ветви с желудями переплетаются с лавровыми и хвойными. Герб этот так и сверкает в рассветных лучах! И вот я, восторженный, в деревянных башмаках скачу вниз, с камня на камень, башмаки стучат по мостовой, я мурлыкаю что-то веселое себе под нос и, кажется, сейчас взлечу вместе с оленем, крышами, шпилем… Никак не могу запомнить мелодию, которую напеваю, потому что всегда просыпаюсь в этот момент. Тогда, в детстве, я спросонья сразу побежал к письменному столу и, как мог, сделал набросок. И сейчас вижу: раннее утро, солнечные зайчики в спальне, карандаш у меня в руках, и я, забыв про все на свете, переношу на бумагу ночную грезу. Может, я и стал художником из-за этого сна? Набросок, кстати, до сих пор хранится у моей матушки. Она бережно сохраняет все, что связано с моим детством, даже пустяки всякие, — бедная сентиментальная мама… Но я отвлекся. Потом уже я «заболел» Средневековьем, почему-то Данией (наверное, меня «перекормили» сказками Андерсена, и это осталось в душе навсегда). Когда умер отец, матушка отдала нас с братом в казенный приют, мой братец Иван стал у приютских коноводом, все его побаивались и слушали, видно, он-то и раскрыл им мои детские секреты. Когда я проходил мимо толпы сверстников, они расступались, вставали по стойке «смирно», кричали: «Да здравствует Его Величество Король Дании! Дорогу Датскому Королю!» Они, как я теперь понимаю, смеялись, а я и не думал обижаться — даже лестным казалось такое обращение. Однажды мне устроили торжественную коронацию в Выборге, на фоне старинного замка — я искренне радовался, а они подшучивали. Но я уже вжился в образ и даже придумал себе подпись-монограмму «КД» с короной наверху. Потом стал старше, корону, конечно, убрал. но подпись сохранил — для меня это как далекий оклик из детства… Да, так вот сегодня я опять видел тот давний сон о средневековом городе!
— Ну и для чего ты везде ставил свое «КД» в правом нижнем углу? Боялся, наверное, чтобы картинки вверх ногами не вешали? — съязвил Звонцов, зевая. Черная зависть охватила его, выплеснулась наружу возмущенным недоумением. — Он, видите ли, монограмму придумал спросонья, мать ее! Король Датский выискался! Надо ж было такое сочинить. Мог бы обойтись и без подписи… Теперь, чтобы продать твои самовары, мне приходится собственные скульптуры подписывать дурацким псевдонимом и всем рассказывать, что «КД» — курский дворянин. А попробуй я назваться «Королем Датским», уже «царствовал» бы у «Николы Чудотворца» на Пряжке вместе с «Наполеонами» и «Александрами Македонскими»!
Когда стипендиат немного успокоился, спросил озабоченно:
— Кстати, ты не знаешь, который час?
В это утро за стеной никто не кричал, и колокольчик к завтраку почему-то не звонил. На столе в пустой столовой скульптора дожидались холодный кофе и сморщенная, уже не аппетитная сосиска с розанчиком. Флейшхауэр оставила незадачливым русским питомцам записку, в которой с подлинно немецкой педантичной вежливостью приносила извинения за свое отсутствие и сообщала, что она в сопровождении любимого племянника отправилась в горы на некую ночную монастырскую мессу. И без того разозленный Звонцов, узнав об этом, выругался: «Черт знает что! Ну ладно тетка — она, кажется, искренняя лютеранка и вообще привержена всему мистическому, но племянничка-то куда понесло? Тоже мне богомолец-пилигрим! Перепробовал всех тюрингских кумушек, а теперь корчит из себя святошу… Странно все это: неведомая горная обитель, загадочная месса. Разве по ночам служат мессы? Прямо как в готическом романе — тайна, покрытая мраком!»
Было уже два часа дня! Стипендиата охватил ужас: сессия оказывалась на грани провала, а это означало приближение краха больших надежд и крушение всех честолюбивых планов.
«Экзамен у Ауэрбаха в пять — я не успеваю „подчистить“ латынь… Господи, да еще ведь надо улаживать вопрос с „курносым старцем“! В общем, пиши пропало». Звонцов уже вообразил, как с позором будет покидать Германию, но в следующий момент его осенило, как всегда пришла на помощь природная изобретательность:
— Слушай, Сеня, кажется, наступил «casus improvisus»[26]— теперь мне без тебя никак не выкрутиться! Придется же переделывать рисунок этот несчастный, портрет старика, а еще ведь нужно успеть приготовить копии манускрипта, сообразить, как их выигрышнее преподнести, выставить. Ты должен сегодня сдать экзамен вместо меня. Иначе никакая фрау нас здесь содержать не станет. Наденешь мою «фамильную» тройку. Я уверен: Мефистофель так плохо видит и слышит, что не сможет определить, кто есть кто. Достаточно только переодеться, и никакой подмены не заподозрит!