Книга Шкатулка сновидений - Дэвид Мэдсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Младшие поколения нашего рода всегда отличались врожденным стремлением к состязанию и достижению цели. Почему — мне неизвестно, я могу только предположить, что это инстинктивная реакция на долгую, полную гонений историю, сопряженная с тем фактом, что мы, судя по всему, самые одаренные люди на свете. Ученые, артисты, писатели, математики, поэты, торговцы и — неизбежно! — врачеватели человеческого сознания в избытке встречаются среди нас. Каждый ребенок наследует понимание жизненной важности успеха, взлелеянное в сердце семьи и вплетенное в защитное чувство рода. «Если мы рождены для гнета и гонений, — говорят наши отцы своим сыновьям (от дочерей обычно ждут меньшего), — мы должны также стать борцами и героями». Что ж, мой брат Маркус-Элиша и я твердо следовали этим словам.
Правда, моя сестра Ханна была довольно одаренным музыкантом и играла в струнном отделении Штутгартской филармонии, но позже она вступила в эзотерическую каббалистическую секту, призывавшую своих членов к опасным аскетическим мероприятиям — например, к частым постам и жестоким епитимьям, налагаемым на себя. И во время такой епитимьи — сейчас неподобающие время и место для описания ее характера — бедняжка Ханна повредила лоно и не могла больше правильно держать свой инструмент, не испытывая при этом мучительной боли. Как-то раз она потеряла сознание во время исполнения Меркенбергеровской «Интерлюдии в фа-минор» — от боли, не от скуки — и была вынуждена уйти из филармонии. С тех пор Ханна никогда не играла на виолончели и протянула еще два года. Мой отец так полностью и не оправился после ее смерти, он все чаще уединялся в своем кабинете, питаясь исключительно баклажанными оладьями и проклиная Бога, в которого несчастный больше не верил.
Единственный оставшийся в живых представитель семьи — это Самуэль, который, насколько мы с Маркусом-Элишей можем судить, впустую потратил свою жизнь. По какой-то ему одному ведомой причине, Самуэль решил стать художником, и отец поддержал эту блажь, оплатив его учебу в Мюнхенской Академии изящных искусств. Я подозреваю, что большую часть времени Самуэль соблазнял молоденьких студенток — по крайней мере, хорошеньких — а ближе к концу обучения пребывал в многодневных запоях. Неудивительно, что он остался без диплома и следующий десяток лет перебивался малеваньем посредственных портретов невыносимых представителей среднего класса, чьи финансовые возможности более чем соответствовали социальным амбициям, а вот с родословной не сложилось. Самуэль рисовал младших прелатов, мечтающих о епископстве, которого им никогда не видать, производителей средств личной гигиены, популярных романистов-романтиков, пытающихся писать литературу, и тому подобных людишек. Он мог бы и сейчас влачить столь же жалкое существование, если бы в один прекрасный день Самуэлю не заказали написать портрет принцессы Амафальды Швайгбрюннер-Донати: ее муж, принц Ханс-Генрих, хотел сделать жене подарок по случаю ее сорокалетия. Так как это должен был быть сюрприз, портрет рисовался не с натуры, и принц дал моему брату маленькую фотографию, сделанную во время семейного отдыха в замке Брюггенсдорф; на обратной стороне фотографии принц написал «seduta su cavallo»[4], но Самуэль, чьи познания в итальянском весьма и весьма ограничены, сделал вывод, что ее высочество хочет видеть свою жену сидящей на кочане капусты. Картина — превосходный портрет принцессы Амафальды, сидящей на корточках, зажав между бедрами маленький кочан капусты, и с удивленным выражением на лице — был выполнен в срок, и в ярости отвергнут. Однако, какой-то необычайно проницательный делец из Парижа — его звали Боттард — купил портрет и выставил его в женевской галерее, где он немедленно произвел сенсацию. Самуэлю приписали открытие нового направления сюрреализма — melange[5]метафизического лиризма Шагала[6]и псевдоорфизма Делоне[7]— и внезапно на него посыпались заказы от различных людей, желавших быть изображенными в le style nouveau Ugumesque[8](как это быстро окрестили) и готовых выложить большие деньги. Честно говоря, благодаря этим заказам Самуэль процветал последующие тридцать три года, потому что, закончив портрет герцога Рафландширского в натуральную величину, написанный исключительно в голубых тонах и изображающий его светлость в обнаженном виде в обнимку с гигантским ультрамариновым огурцом, мой брат больше не прикасался к кисточке. Он по-прежнему живет на своей вилле на Гранд Канарах, в возрасте девяноста восьми лет пытается совращать хорошеньких женщин, а по субботам напивается до бесчувствия. Должен с удовольствием отметить, что все наши контакты сведены до минимума.
Я решил стать психиатром, чтобы досадить моему отцу, но вы уже, наверное, догадались об этом. Видите ли, к моменту моего рождения другой Зигмунд Фрейд уже стал предметом общественного порицания и тайного уважения: его ненавидел человек-с-улицы, возмущенный и напуганный теориями инцеста и отцеубийства, зато им восхищались ученики, многие из которых называли Фрейда новым — или даже истинным — Иисусом Христом. В то время как Иисус основывал свои проповеди на главенстве человеческой души, Фрейд предлагал свободу путем разоблачения самого понятия «души» как опасной иллюзии, обнажая подлинные веления и импульсы, что таятся во мраке, окружающем наше хрупкое сознание. В этом смысле Фрейд уподобился древним гностикам[9], чье главное изречение: gnothi seauton — познай самого себя. На место греха Фрейд поставил неведение, на место спасения — самопознание… точно так же делает вся осмысленная психология.
Мой отец твердо стоял на стороне человека-с-улицы и назвал меня Зигмундом исключительно для того, чтобы продемонстрировать миру, что может существовать второй Зигмунд Фрейд, не такой безнадежно ужасный, как первый; для отца это был вопрос уравновешивания и — в меньшей степени — возвращения уважения к нашему роду. Для меня же, как я уже говорил, это стало просто делом принципа. Отец хотел, чтобы я занялся музыкой — действительно, как вы могли предположить из трагической истории с моей несчастной сестрой, музыка была постоянной страстью нашей семьи. Сам отец в молодости написал монографию о «Четырёх песнях (17-й опус)» Иоганнеса Брамса[10]и зарекомендовал себя как талантливый композитор-любитель, выиграв несколько второстепенных призов за свою музыку на цикл стихотворений Резенскройца. «Der Fluß» в исполнении Анны-Марии Хайсенбаум имел шумный успех на третьем Международном фестивале современных исполнителей романсов в Зальцбурге. Я склоняюсь к мысли, что мой отец, несмотря на суровый патернализм, с которым он исполнял обязанности главы семьи, в глубине своей души был сентиментален; скорее всего, первое привлекалось для сокрытия последнего.