Книга Я возьму сам - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В хриплом голосе звучит отчаянная мольба.
Человек честно пытается вспомнить, раз за разом повторяя про себя странные слова, произнесенные стариком, и пытаясь представить себе, что бы они могли значить.
Ничего.
Пустой звук.
Человек устало откидывается на изголовье.
— Я болен, старик?
— Ты очень сильно болен, — старец глядит в сторону. — Тебе требуется покой и хороший уход. Мы делаем все, что в наших силах — но…
— Мы? — вяло переспрашивает человек.
— Я, наш добрый хозяин Джуха, знахарки из селения…
— Хорошо. Спасибо. Тебе, Джухе и знахаркам.
— Принести тебе поесть?
— Не надо. Хотя… Поставьте еду где-нибудь рядом. Когда я захочу есть, я возьму сам.
При последних словах больного глаза старика странно вспыхивают.
Он ждет.
Но человек молчит.
— Хорошо, отдыхай. Я больше не буду отвлекать тебя глупыми разговорами. Но… ты отказался от прежних имен — как же мне называть тебя?
— Зови меня Безымянным, — равнодушно говорит человек, отворачиваясь к каменной стене.
3
— Хадыжа-апа говори: плохо дела, — Джуха подошел сзади, заставив Гургина вздрогнуть от неожиданности. — Твоя друг уже вставай, только мало-мало. Голова совсем пустой. Ничего не помни. Ничего не хоти. Помирай скоро. Только Джуха не понял: почему помирай? От глупой голова, да?
— От безразличия, — старец все смотрел на закат и не мог оторваться от зрелища похорон дня. — Ему скучно жить.
— Помирай хоти? — сочувственно осведомился Джуха.
— Нет. Он ничего не хочет — ни жить, ни умирать. И поэтому скоро умрет. С одними ранами он бы еще справился — он очень сильный человек. Был…
И старик снова, не моргая, уставился на заходящее солнце блекло-голубыми глазами.
Джуха стоял рядом, морща лоб. Думал. Наконец заговорил снова.
— Слушай, Гургин-ака… Если он все вспоминать — жить опять?
— О, если бы он вспомнил! — тяжелый вздох. — Тот, кем он был прежде, очень любил жизнь. Но, к сожалению, даже я не знаю, как вернуть ему память. И возможно ли это вообще…
— А так он точно помирай? — не отставал Джуха, явно лелея тайный замысел.
— Да. Я вижу.
— И Хадыжа-апа тот же слова говори! — непонятно чему обрадовался горец. — Значит, если мы его свой способ лечи — хуже не бывай?
— Не бывай, — кивнул Гургин. — Теперь хуже ничего не бывай.
— Только ты Хадыжа-апа не говори! Она мой шибко ругать будет! — зашептал Джуха прямо в ухо старцу, косясь по сторонам и отчаянно брызгая слюной. — Есть способ! Храм Дядь-Сарт его везти надо! И на ночь оставляй! Утром мы приехать. Тогда твой друг или вспомнить все, или помирай!
Джуха подумал немного и добавил:
— Или сначала вспомнить все, а потом помирай. Но так все один сдохнет. А так… — и многозначительно умолк.
В следующий миг над горами раскатился протяжный, нечеловеческий вой, от которого, казалось, в ужасе содрогнулись сами скалы.
— Горный Смерт! — поднял вверх указательный палец Джуха. — Хорошо кричи, молодца! Добрый знак.
— Добрый?! — поперхнулся Гургин, которому вопль подозрительно напомнил одного голосистого мазандеранца.
— Ясно дела, добрый! — уверенности Джухи не было предела. — «Так и надо делай, вах!» — говори. Громко говори, подбадривай! Завтра утром и повезти.
* * *
Одеться ему помогли. Безымянный не возражал; только очень спать хотелось. Все время. Даже когда его, почему-то стараясь не шуметь, вывели во двор, где ждали три низкорослых конька.
Безымянного подсадили в седло и предусмотрительно привязали к коню толстой мохнатой веревкой.
Это было правильно — ведь с коня можно упасть. И тогда: снова боль, мешающая спать, уходить в спокойные глубины забытья, к которым он уже привык и совсем не возражал бы остаться там навсегда.
Они выехали из селения, и копыта коней застучали по камням узкой тропы.
Безымянный не смотрел по сторонам. Равнодушие пеленало его в серый кокон из пыли, такой же мохнатый, как веревка-хранитель. И лишь когда впереди, на востоке, показался из-за зубчатого хребта розовый краешек солнца, во взгляде привязанного к лошади человека появилось некое подобие интереса. Он знал, что это — ПРАВИЛЬНОЕ солнце, и ему доставляло странное удовольствие смотреть на восход.
Он смотрел на солнце до тех пор, пока у него не начали слезиться глаза.
4
…Безымянному было все равно.
Его куда-то везли, потом вели, вполголоса шепчась за спиной, после сунули в руки узелок, из которого вкусно пахло свежими лепешками; и наконец оставили в покое.
Безымянный огляделся.
Свет закатного солнца медленной патокой тек в крохотное оконце под потолком. Пылинки танцевали в луче, вертясь и подпрыгивая заблудшими душами в поисках божественного откровения; Безымянный подумал еще, что свет не видывал более напыщенного сравнения; да и тьма, пожалуй, тоже не видывала…
Мысль оказалась слишком длинной и сложной, чтобы додумывать ее до конца.
Ну ее.
В углу стоял алтарь, похожий на черный камень Каабы. Чуть дальше, у самой стены, притулился идол из серого песчаника, но на идола Безымянный смотреть не стал.
Он знал, что идолопоклонничество — это грех.
Единственное: он не помнил, что такое грех, и плохо ли это.
Безымянный потер пальцем шершавый сланец стены, лизнул палец, сплюнув горькую крошку; и присел на корточки. Узелок он положил перед собой на пол. Узелок его сейчас не интересовал, до наступления голода. Зато сбоку, прикрученный тесемкой, обнаружился длинный сверток — и любопытство вспыхнуло в Безымянном. Это было приятно: хотеть узнать и иметь возможность узнать.
Съесть лепешку — тоже приятно, но не так.
Меньше.
Шелковый платок развернулся сам собой. Там, в скользких объятиях шелка, прятался пенал. Роскошный пенал из мореной черешни, сплошь расписанный мельчайшей вязью, ветками и цветами. Серебряная цепочка приковывала к пеналу чернильницу о шести гранях, сделанную из желтой бронзы. А внутри черешневого футляра мирно лежали два очиненных калама и бронзовый ножичек.
Маленький такой.
Безымянный встал и подошел к дверям. Ему захотелось уйти, но двери оказались заперты снаружи. У порожка, свернутое втрое, валялось одеяло из колючей верблюжьей шерсти; поверх одеяла ждали своего часа огниво и пучок лучин.
Безымянный передумал уходить.
Он только стукнул кулаком в дверь: тихий вызов, бунт, от которого смешно щипало в носу, а на душе становилось тепло.