Книга Луковица памяти - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ленцбурге Анна — уже не знаю, какими словесами — подготовила родителей к моему визиту; они смотрели на меня с некоторой гостеприимной отстраненностью. И все-таки голодранец, прибывший из Германии в вельветовых штанах и с рюкзаком за спиной, оставался для них совсем чужим. Чтобы смягчить впечатление от моей внешности, я еще дома сбрил бороду, которую отрастил просто так, вовсе не сообразуясь с экзистенциалистской стилистикой. Теперь я ощущал себя голым, особенно под пристальными взглядами. Сестры Анны, одна чуть старше, другая гораздо моложе, упростили для меня первые шаги в незнакомом окружении.
По случаю моего визита вся родня собралась в весьма буржуазном доме овдовевшей бабушки с отцовской стороны, которая, будучи кальвинисткой с юга Франции, вышла замуж и попала в цвинглианскую семью; народ расселся на веранде, выходящей в сад, беседа пошла по-французски, на меня никто не обращал внимания, будто я пустое место. Никто не разговаривал с заезжим гостем, который чувствовал себя неуютно среди солидной мебели, пил некрепкий чай, поедал слишком много печенья и тоскливо поглядывал то на стоящую в стороне от него бутылку сливовицы, то на сад, где за кустами рододендрона виднелись не слишком далекие ворота, открытые на улицу, которая вела на Вильдэгг и Бругг.
Оттуда я и прибыл автостопом. Ворота манили к бегству. Почему бы не совершить побег прямо сейчас? Махнуть через подоконник террасы в сад; я был достаточно ловок для быстрой ретировки.
Ну, да, одним махом, без разбега. Прочь отсюда. До ворот всего несколько шагов, а там — остановить на улице попутную легковушку или напроситься в кабину грузовика, который развозит конфеты соседней фабрики «Геро», и неловкость пристального изучения моей персоны осталась бы позади; я — ничем не обременен, свободен.
Что я здесь потерял? Какой знак благоволения может избавить меня от сомнений, в которых я привык упорствовать? Среди цвинглианцев и кальвинистов затерялся католический язычник, словно папист-одиночка, попавший к гугенотам во времена религиозных войн. Да и сливовицы под рукой не было. Так что — прочь, прочь!
Я тайком пощупал внутренний карман куртки, где лежал загранпаспорт, в голове уже прозвучал сигнал готовности к прыжку, медлили только ноги, я уже сделал глубокий вдох, стараясь не встречаться взглядом с Анной, которая, видимо, тоже страдала и почуяла подвох, но тут бабушка повернула свое обрамленное серебряными локонами личико, весело взглянула безо всяких очков, улыбнулась множеством морщинок и обратилась ко мне на правильном немецком языке, аккуратно расставляя ударения, отчего ее серебряные локоны подрагивали: «Как я услышала от Бориса, моего сына, вы изучаете изящные искусства в бывшей имперской столице. В юности я знавала одного молодого человека, который летал на воздушном шаре и тоже жил в Берлине».
И сразу же только что мысленно затеянный побег был отменен. Обратного хода не было, ибо слова бабушки уже приняли меня в эту крепкую семью, узы которой упрочивались накопленным семейным состоянием, но которая жила по швейцарскому обыкновению скромно, на проценты с капитала, а к моему происхождению здесь отнеслись с традиционной толерантностью, будто Король-Солнце никогда не упразднял Нантский эдикт.
Я подчинился обстоятельствам, оставляя в резерве неиспользованную возможность прыжка и побега в знакомые сферы; кроме того, у преемника берлинского летуна на воздушном шаре не шло из головы, вытесняя все остальное, соответствующее ему жилье, то есть оранжевая палатка, которую мы с Анной намеревались взять с собой в Италию.
День отъезда был назначен. Рюкзаки упакованы. Среди багажа находились старомодные путеводители. Мы прихватили с собой даже книгу Буркхарта «Культура Возрождения в Италии», чтобы развивать в себе чувство прекрасного. Но прежде, чем отправиться в путь, Анне пришлось развеять опасения матери относительно наших совместных ночевок в одной палатке; дочь сделала это непревзойденным по своей невинности указанием на две палаточные стойки, которые, дескать, будут разделять нас ночью. К чести Грети Шварц, матери Анны, нужно заметить: она поверила дочери.
Добрались мы до Мыса Цирцеи и еще дальше к югу от Неаполя. И где бы мы ни разбивали свою палатку — на берегу, под пиниями, между покинутыми домами, — мы оказывались гораздо ближе друг к другу, чем это допускала воображаемая разделительная линия между палаточными стойками. Но наша любовь принадлежит до сегодняшнего дня только Анне и мне, что не позволяет тратить лишних слов на описания или прочие объяснения, а вот что касается палатки, то на ее брезенте осталось несколько красных пятен, не смываемых никаким дождем, ибо однажды мы, не задумываясь о последствиях, остановились на ночлег под тутовым деревом, усыпанным спелыми ягодами.
Однажды, когда мы варили уху на берегу — рыбу можно было купить по дешевке, — нас испугала группа молодых фашистов, которые салютовали Муссолини, своему дуче. Ребята в черных рубашках собрали нам для костра деревяшки, принесенные прибоем. Они были глухи к любому вразумлению, как некогда я сам, носивший коричневую рубашку юнгфолька; подобно обыкновенной сныти, сорная трава вырастает заново, расцветает, захватывает пространство вокруг себя, а подходящий климат для этой молодой поросли существует не только в Италии.
Хотя и преодолели мы довольно значительное расстояние, но повидали не так уж много, ибо мы с Анной все еще открывали друг в друге что-то новое и дивились этим открытиям. Они были сами по себе слишком сенсационны, поэтому мало что могло отвлечь наше внимание. Даже когда я рисовал или писал акварели, мы сидели, прислонившись друг к другу.
На пути туда или обратно помимо обычных маленьких приключений — скажем, испугавшись одного неаполитанского водителя и его напарника, Анна украдкой подсунула мне швейцарский карманный нож — или встречи с бородатым монахом-капуцином, который с оглушительным смехом водил нас по своим катакомбам, где показывал коллекцию черепов, мне особенно запомнился визит к художнику Джорджо Моранди, которого мы весьма уважали.
Мы были молодыми и наглыми, а потому не постеснялись выспросить в Болонье, где находится его дом, и заявились туда безо всякого предупреждения. Нас впустили сестры маэстро.
Анна довольно бегло говорила по-итальянски, к тому же она сослалась на швейцарского коллекционера по фамилии Флерсхайм, который был знаком с одной из ее теток и считался специалистом по Моранди, а кроме того, в ответ на вопрос, не «americani» ли мы, последовал отрицательный ответ, поэтому обе суетливые дамы пустили нас в ателье маэстро. Там находились лишь натянутые на подрамники чистые холсты, однако маэстро, хихикающий, как кобольд, заверил нас, что все эти ненаписанные картины — их было с дюжину или больше — уже проданы, а купили их, разумеется, «americani».
На веранде, которая использовалась под ателье, мы увидели на столах и полках вазы, кувшины и бутылки; расположенные в случайном порядке, они образовывали продуманные композиции на плоских подставках с задником из ткани. Когда-то Моранди писал с них свои характерные натюрморты, теперь все пылилось, так что эта равномерно покрытая серо-бурым налетом пыли коллекция кувшинов, бутылей и ваз давала наглядное представление об аскетической красоте картин, написанных маэстро.