Книга Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он терпеливо улыбнулся. Я увидел поверх его плеча, как скакнула вперед минутная стрелка вокзальных часов: устройства из тех, которые показывают нам, что объект их измерения не текуч и не плавен, но состоит из дискретных мгновений, каждое из коих отделено и от предшествующего ему, и от последующего.
— Вот и я тоже, — ответил мой брат. — Послушай, Сережа. Я писатель. А писатель всегда приметлив и в половине случаев даже не замечает, что успел что-то приметить. Конечно, это не очень удовлетворительный ответ. Но боюсь, самый честный, какой я могу тебе дать.
— Понимаю, — сказал я. (Минутная стрелка дернулась снова.) — Я всегда надеюсь на большее, даже зная, что большего не существует.
— Качество, вне всяких сомнений, прекрасное. Однако любой человек может дать тебе только то, что он может дать.
Я напомнил себе, что с самого начала не ждал от брата очень многого, и тут он меня удивил.
— Я не потрудился спросить тебя о Германе, — сказал Володя. — Его ведь так зовут, верно? Герман?
Имя это он произносил на немецкий манер.
— Да, Герман. Он чудо. И, если говорить простыми словами, он спас мне жизнь. Когда бы не он…
— Я все понимаю, Сережа. Общего у нас с тобой гораздо больше, чем кто-нибудь мог бы подумать. Я ведь тоже не написал бы без Веры ни одного романа.
Минутная стрелка дрогнула.
— Полагаю, ты не шутишь, — сказал я.
— С чего бы? Я совершенно серьезен. И благодарен за мое спасение так же, как ты за свое.
— В таком случае, надеюсь, переписка наша не прервется. Я ее очень ценю.
Зеленовато-карие глаза Володи встретились с моими. На лице его появилось сконфуженное выражение.
— Что такое? — спросил я.
— Ну, если тебе совершенно необходимо знать это… — Он примолк.
Я посмотрел на минутную стрелку. Рывочек!
— Перепиской моей ведает Вера.
Услышанное я понял не сразу. А поняв, спросил:
— Как? Все это время я писал письма Вере!
— И она отвечала тебе. Вера считает твои письма очаровательными. Она говорила мне это множество раз. И разумеется, я их читаю. Просто затрудняюсь на них отвечать. Я объяснил бы, в чем тут дело, но, по-моему, тебе пора садиться на поезд. Я же вижу, как ты посматриваешь на часы. Застревать в Берлине тебе решительно ни к чему.
Не могу сказать, что в те счастливые годы я стал совершенным затворником. Мы с Германом нередко спускались из нашего горного гнезда валькирий, чтобы посетить Мюнхен, Зальцбург, Париж. С парижскими моими друзьями я виделся все реже и реже — жизнь разбросала их. Американцы по большей части вернулись домой; в Америку же уехали (хоть и не вместе) Челищев и Таннер. «Русский балет» распался на несколько враждовавших трупп, а Кокто занялся сочинением пьес.
Олега я увидел всего один раз — да и то издали, через широкие Елисейские Поля. Машина его поломалась — из радиатора вылетали сердитые клубы пара, — другие автомобили объезжали ее, и издали могло показаться, что клубы не менее гневные испускает и он. Олег меня не заметил, а я на помощь ему не пришел. В какого бы рода помощи он ни нуждался, я предложить ее все равно уже не мог. Сняв куртку, он немилосердно хлопал ею по капоту своей злополучной машины, как крестьянин лупит чем ни попадя по бокам многострадальной скотины, свалившейся под непосильным для нее бременем, — картина, наверняка представлявшаяся большинству прохожих смешной, но меня погрузившая, как всякое воспоминание о России, в меланхолию.
Каждый август мы, я и Герман, совершали паломничество в Байройт, и, если — пока тянулись тридцатые — нам приходилось мириться со свастиками и прочими атрибутами национал-социализма, это представлялось малой ценой, которую мы платили за привилегию услышать, как Ричард Штраус дирижирует в 1933-м «Парсифалем», или, в жаркое лето 1937-го, как гениальный мыслитель Фуртвенглер толкует полный цикл «Кольца». До чего же мне хотелось, чтобы с нами был отец. Эти постановки изменили бы его отношение к Вагнеру — а может быть, и нет, если вспомнить, что программу всякий раз украшал большой, во всю страницу, портрет Гитлера.
Время от времени я получал от Володи — или от Веры? — сердечное письмо.
Зато В. Сирин регулярно поставлял мне очередной обзор его несравненно богатого внутреннего мира. В 1935 году появилось «Приглашение на казнь», роман, похожий на безумный сон, мучительный, смешной, нежный и потусторонний. В то время я не знал, конечно, что попаду со временем в положение приговоренного к казни человека, гадающего, стоит ли ему начинать писать что-либо, не ведая, сколько времени у него осталось.
С Володей я снова увиделся лишь в 1937-м. Я приехал тогда в Париж и, зайдя однажды под вечер в «Le Sélect», с изумлением обнаружил у дальней стены кафе моего брата, игравшего в шахматы со своим другом Марком Алдановым. Первое мое постыдное побуждение было повернуться и уйти, такая буря чувств меня обуяла: радость от того, что я вижу брата, изумление от того, что я вижу его в Париже, обида на то, что он ничего мне о своих планах не сообщил, — хотя с чего бы он стал это делать? Я подошел к столу, за которым сидел Володя, коснулся его плеча и тоном насколько мог небрежным сообщил, как радует и удивляет меня наша неожиданная встреча.
От прикосновения моего он слегка поежился (что я мог бы и предвидеть), оглянулся — и несколько долгих секунд мне казалось, что он не понимает, кто я такой, — а затем воскликнул:
— О, Сережа, страшно рад тебя видеть! Что заставило тебя спуститься с альпийских высот?
Я ответил, по обыкновению заикаясь, что имею не меньше оснований поинтересоваться причиной, приведшей его сюда из Берлина. Приехал ли он на чтения? И я их уже пропустил? Объявлений о них я не видел.
— Нет-нет, — сказал он. — Я уж два месяца как здесь. С Берлином покончено.
— Прекрасная новость, очень рад за тебя и Веру.
— Вера, увы, осталась в Берлине. И сын наш тоже.
— Как же так?
— Она не хочет бросать работу. Боится, что в Париже места ей не найти.
— И правильно боится, — мрачно сказал, не оторвав взгляда от шахматной доски, Алданов. — Работы нынче нет нигде. А если и есть, получить разрешение на нее невозможно.
Володя его словно и не услышал.
— Не понимаю я ее упрямства. Что до меня, мне отчаянно захотелось убраться оттуда. Не знаю, слышал ли ты эту новость, — навряд ли, поскольку происходящее в Германии тебя ни в малой мере не касается, — но есть там такая гиена, Бискупский, и его недавно назначили начальником Управления по делам эмигрантов. И это еще не самое худшее. Держись. В свои заместители он выбрал не кого иного, как Таборицкого. Таборицкого! Заводного убийцу, жалкую пародию на человека. Мать это просто взбесило, и я хорошо ее понимаю. Ему следовало бы гнить в тюрьме до скончания дней. А теперь он распоряжается нашими жизнями. И уже отдал приказ о немедленной регистрации всех проживающих в Рейхе русских. Говорят также, что ему велено набрать команду, которая будет делать переводы и проводить допросы в случае войны с Советским Союзом. Нелепость. Абсурд. И непереносимый.