Книга Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады - Валерия Ободзинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неля радостно выскользнула из кровати и обняла мужа:
– Я с детства в таком жила. Мама забрала к себе сестру, папину родню. Бабушке было восемьдесят, когда она лазала на деревья за яблоками для меня. Это чудо, а не жизнь. И никакой эмиграции не надо!
Валера обернулся к ней, сдвинул брови, и убрав открытку в стол, поспешил на завтрак.
При дневном свете просторная гостиная заставила замереть от изумления. Гирлянды маленькими бумажными арлекинами бежали по потолку. На оконных рамах еловые ветки с шишками и бусинами. Над дверьми огоньки. Повсюду игрушки и мишура.
– Ну что, Валерка? Гоголь-моголь тебе? – Утерев белые от муки руки о длинный цветастый фартук, теща похлопала его мягкой рукой по щеке.
Мама за столом продолжала лепить пельмени. Валера сел рядом.
– Как дела с работой? – вырвал из сказки Иван Васильевич, показавшись из тени комнаты. – Неля говорила, в Москве запретили выступать?
– Да не только в Москве. Во многих крупных городах, – скривился, показывая, что говорить о работе желания нет. Тесть поглядел участливо:
– Отчего ж так?
Что ответить? Может, песни не те. Может, все-таки дело в левых концертах. Сейчас Фурцева распинает всех и каждого за то, что приказы министерства игнорируют. Ходил слух, что она хочет не только администраторов, но и артистов, как соучастников, судить за нарушение трудового законодательства. А какой внушительный аргумент представить отцу Нели?
– Получаем слишком много, – шутливо отмахнулся певец. Хотел сказать скромно, а вышло грубо. Однако казалось, что сам ответ говорил в его пользу. Хорошо получает – значит, может семью содержать. Но тесть недоверчиво нахмурился:
– Прежде известные люди нашей страны свои сбережения передавали на народные нужды. Шолохов вон, не польстился на деньги, всю Сталинскую премию отдал. Школы строил.
– Иван Васильевич, мы вовсе не имеем таких средств. Придраться можно ко всему. Им и фамилия моя поперек горла. Евреи в Союзе не в чести.
– Валера, у власти не самодуры, – спокойно рассуждал Иван Васильевич. – Еще со времен Российской империи евреи только прославятся, – сразу бегут за кордон. Вот и отношение. К полякам, к евреям нет доверия. И не без основания. Лучше награждать тех, кто останется петь для нашей страны.
– Вообще-то я не еврей. И не считаю еврейство преступлением.
Иван Васильевич не отреагировал на выпад, отвернулся и зашуршал в ящике шкафа. Порывшись в каких-то бумагах, достал газету:
– Вот, про поэта вашего читал. Плохие о нем отзывы. Примитивные, пошлые, бездуховные стихи, говорят, пишет.
Валера мельком взглянул на «Советскую культуру».
Уже через минуту звонил Онегину:
– Я статью про тебя видел. Ты читал?
– Да. – отстраненно, словно чужому, ответил поэт.
Валера запнулся:
– Ну… И как сам?
– С работы уволили. Но я в порядке, – снова отрезал Онегин. – И, кстати, ты знаешь, что печать пластинок твоих запретили? А те записи, что на мои стихи подлежат размагничиванию.
Эти слова, прозвучавшие грубо, нырнули в глубину, жахнув под дых. Валера сглотнул. Нечто поднималось в нем волной, заполняло череп, распирая голову.
– Ладно. У тебя есть что-то еще? – лениво отозвался Гаджикасимов.
– Нет. Больше ничего.
В смятении Валера вышел на двор. Отец стоял на площадке и протягивал Анжелике детскую лопатку:
– Анжевочка, ты хватай этот снежок и туда его, вон в ту кучку кидай.
Анжелика кивнула. Загребла, как показали, снег в лопату и, бросив им в дедушку, расхохоталась.
Размагнитить. Его, Валеру, уничтожить. Он пытался свыкнуться с этой мыслью, но она не укладывалась, не вмещалась.
На вечерний концерт в Свердловскую область ехали всей семьей. Выйдя на сцену, певец, словно прощаясь, обнял глазами родителей, тещу, тестя. Затем остановил взгляд на Неле и через силу улыбнулся:
– В Свердловске родилась моя жена. И этот город я считаю своей второй Родиной.
И нежно, почти шепотом:
Размагнитить – то же, что убить. Убить то, что ты сотворил, во что душу вложил. И Родина его не желает. Уезжать, значит! Может, за границей его записи сохранят.
Сумел же оставить Одессу. Оставил ли? Она все равно запечатлена в нем, где-то в глубине. Та царская, волнующая Одесса, и безумная революционная, о которой рассказывала бабушка Мария Николаевна. И та свободная, многообещающая, когда родители вернулись с фронта. Море, простор, корабли. Архитектура с размахом. А люди? Особенные люди. Свои, родные. И эта Одесса сбылась в его душе. Как сбылся Донецк, который стал вторым домом. Каждый в этом городе ему рад. Поле… Шелест колосьев. Как шепот матери. Или как легкие волосы ребенка. И на детей, бывает, сердятся, а любить не перестают. Но как же пахнет сено на Днепре?
И вся Сибирь его. Горы, сопки, сугробы по колено. Байкал, Витим! Сколько страху было, когда автобусом провалились в полынью. И столько же радости потом. А хрустит ли так же снег в Израиле? Вот взять Болгарию. Ведь нет там такого простора. Все будто бы понарошку. Но сбылась ли Москва? Чудесная, вальяжная, холодная неприступница подарила ему семейную пристань. И он сбежит? Сдастся?
Он спустился вниз и приблизился к матери. Она благоговейно улыбалась ему. Гордилась им. Отец расчувствовавшись, утирал слезы. А Неля… Ее глаза просили остаться, они разлились озерами и струйками выплывали из берегов.
Вот она – его родина. Вся страна и весь Союз – это его дом. Разве найти еще где таких женщин, как та из Иркутска, что искала по всем вытрезвителям своего пропойцу? Таких юных открытых девчонок-декабристок, как Нелюша? Таких благородных, как Лундстрем?
Валера смотрел в зал. Хотелось всех объять и объединить. Хотелось сказать: мы все одно. Единое. Весь Союз – это и есть мы.
Он сдержанно поклонился, краем глаза заметив, как Иван Васильевич поднялся с первого ряда и направился прямо к сцене. Глаза тестя увлажнились, он с чувством сжал Валерину руку.