Книга Волгари - Николай Коняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вроде и ладно было придумано, а тюрьма всё равно не построилась. В феврале 1681 года подал новый воевода отписку, что тюрьмы, где сидят Аввакум, Лазарь, Фёдор и Епифаний, все худы и почти развалились. Починить тех тюрем нельзя, а строить новые не с чего...
В ответ указано было Хоненеву, чтобы строил он тюрьму с великим бережением, каб из тюрьмы никто не ушёл, а насчёт средств, указывалось в грамоте, снесся бы Хоненев с Приказом Большой Казны...
Так и не удалось тюрьмы построить хорошей, как покойный Алексей Михайлович собирался.
Но если с тюремным строительством не ладилось дело, то с реформами всё ладно шло. 23 января 1682 года — знаменательный день. В передних сенях царского дворца развели огонь и сожгли все Разрядные книги. Благое дело было сделано. По приговору царя, патриарха и всего Собора покончили на Руси с местничеством. С одной стороны, хорошо было. Путаницы меньше стало. Сколько ведь сил и времени отнимали расчёты, чей род знатнее... Теперь уже не надобно было смотреть на родовитость при назначении на службу, теперь любого проходимца можно было во главе любого дела поставить... Но это — с другой стороны...
Одновременно в эти дни заседал и Церковный Собор. Обсуждал патриарх Иоаким с архиереями, как дальше указания вселенских патриархов в жизнь проводить. Велено было Антиохийским Макарием по греческому образцу всю Россию разделить на митрополии, в подчинении которых находились бы мелкие епархии. Но тут уже не об обрядах церковных разговор, не о том, сколькими пальцами креститься, тут о власти говоря. И хотя настаивал царь с боярами, чтобы приняли предложение Антиохийского патриарха, но упёрлись архиереи. И так много чего вселенскими учителями переделано...
Ничего не добился царь Фёдор на этот раз от Собора.
— А с раскольниками как поступить теперь? — спросил великий государь.
— По государеву усмотрению... — благодушно ответили архиереи.
Вот она, доля царёва, русская! Ничего по полной своей воле совершить не дадут, а грехи все на себя бери...
Лучше бы тюрьму новую пустозерским сидельцам построить, пускай бы сидели уж, пока Господь не приберёт, раз батюшка туда посадил. Да вот, отвечают, что средствов нет тюрьму новую строить... что же делать тогда?
— По государеву усмотрению поступать...
«По благословению отца моего старца Епифания писано моею рукою грешною, протопопа Аввакума, и аще что речено просто, и вы, Господа ради, чтущии и слышащий, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных Бог слушает, но дел наших хощет. И Павел пишет: аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любви же не имам — ничто ж есмь.
Вот что можно рассуждать: ни латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говори Господь, но любви с прочими добродетельми хощет, того ради и я не брегу о красноречии ине уничижаю своего языка русского.Ну, простите же меня, грешнаго, а вас всех, рабов Христовых, Бог простит и благословит. Аминь».
Отложив перо, встал Аввакум, пригибая голову, чтобы не задеть прогнувшегося, нависающего потолка, чтобы не насыпалось на лист трухи с подгнивших брёвен.
Перекрестился, повернувшись к образам.
Вот и всё... Вот и завершён был труд, вот и описана была вся его жизнь, которая вся была прожита в правде и которую всю, зарыв Аввакума в землю, пытались представить лукавые власти ложью. Всё было отнято у него, закопанного в землю. Священство... Семья... Свобода... Только веры в Господа нашего Иисуса Христа не сумели отнять. Только грамоту русскую — этот дивный дар святых Кирилла и Мефодия — оставили, только языка дивного, всем народом православным со святыми намоленного, не отобрали...
Сыро и холодно было в яме. Пятнадцать лет провёл здесь Аввакум. Всё, что написал, здесь писано. Может, и напутано было в писаниях где по части богословия, может, и не надо было с дьяконом Фёдором спорить о вещах, о которых и святыми отцами не велено мудрствовать... Иное и поправил бы сейчас, да где те писания? В Сибири ли, в Москве или на Волге искать их? Услышавший да разумеет. Всё себе хитрость чужеземная подчинила — и церковную власть, и царскую. Трудно против такой силищи выстоять. Одна только вера да правда в подмогу, а остальное всё — немощь и лукавство... Пособи, Боже, стоять в вере твёрдо и не предавать благоверие отец наших о Христе Иисусе, Господе нашем! Ему же слава вовеки, аминь!
В начале марта 1682 года прибыл в Пустозерск, дабы провести сыск, капитан Лещуков.
Отобраны были у закопанных в землю сидельцев бумаги, искали письма и у стрельцов, и у вольных пустозерцев.
Когда отобранные рукописи принесли Лещукову и он начал читать, долго не мог поверить капитан, что книги эти, над которыми и плакал он, и улыбался, в земляных ямах, посреди тундры вырытых, писаны.
Невозможно было поверить в такое.
Видел уже Лещуков и Аввакума, и Епифания, и Лазаря, и Фёдора, в ямы их заглядывал — как в могилах там было, темень и гниль. Там и записку не напишешь, чтобы подмогу позвать, какие уж книги...
Затягивался сыск. Уже всю водку у воеводы Хоненева Лещуков выпил, а так и не решил, что делать.
Возвращаясь в свою избу, указ царский доставал. Велено было в указе том за распространение злопакостной хулы против царской семьи и высшего духовенства сжечь пустозерских узников.
Едва до белой горячки капитан Лещуков в Пустозерске не допился.
До того пьяный был, что монах привиделся. Сквозь запертую дверь вошёл. Огромен был инок. Едва до пояса ему Лещуков доставал.
— Отче! — икая от страха, спросил капитан. — Бумаги-то куды кладываешь?
— А тебе навошто они? — собирая разбросанные по столу рукописи пустозерских узников, спросил монах. — Делай своё дело чёрное, для которого прислан...
И исчез, словно его и не было.
Все улики унёс! Враз протрезвел капитан. Схватил пистоль, кинулся вслед за похитителем. Плечи об дверь обломал, пока понял, что изнутри дверь заперта. Выскочил наконец на мороз. Не видно уже монаха было. Кинулся Лещуков к воеводе, чтобы поднимал тот стрельцов на поиски. Долго тёр спросонок глаза Хоненев, пока уразумел, что случилось.
Но тревогу не стал поднимать.
— Пил бы ты, Лещуков, меньше... — сказал.
Хотел Лещуков застрелить его, да опомнился.
Вернулся в избу к себе. До утра просидел, в угол вжавшись. Утром, ни глотка водки не выпивши, велел костёр с помостом ладить.
Кто он таков, капитан Лещуков, есть?
Государю всея Руси виднее, кого карать, а кого миловать.
Когда пахнувшие снегом и морозом стрельцы, осторожно ступая, чтобы не обрушить прогнившие брёвна, спустились в яму к попу Лазарю и уже хотели тащить его наверх, поп вырвался из их рук, полез куда-то в тёмный угол. Разбрасывая грязное тряпьё, начал скрести стену.