Книга От Аустерлица до Парижа. Дорогами поражений и побед - Олег Гончаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Истинный патриотизм выражается «не фразами, не убийством детей для спасения Отечества и тому подобными неестественными действиями», а «незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты». Правдивость этого замечания Толстого в «Войне и мире» может быть легко подтверждена фактами. Крикливые шовинисты 1812 г. в действительности менее всего были способны к самопожертвованию. Пушкин в своем «Рославлеве» дал самую ядовитую и злую характеристику тем «заступникам Отечества», патриотизм которых проявлялся лишь в «пошлых обвинениях в французомании», — в «грозных выходках против Кузнецкого Моста». «Гонители французского языка и Кузнецкого Моста взяли в обществе решительный верх, и гостиные наполнились патриотами. Кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюр; кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все заклялись говорить по-французски, все заговорили о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь надолго отправиться в Саратовские деревни».
В этом внешнем патриотизме было в действительности очень мало глубокого чувства, зато много искусственности и сентиментализма, довольно ярко очерченных в воспоминаниях о Москве Хомутовой. Когда не верилось еще в возможность появления Наполеона под стенами Москвы, все пылали патриотизмом: молодые девушки воображали себя «то амазонками, то странницами, то сестрами милосердия» и примеривали на себе соответствующие костюмы. Тогда играли в патриотизм, и кн. Вяземский вербовал полк из женщин, давая пароль: «Aimer toujour». Так было 22 июля. А уже 10 августа эти горячие патриоты «с видом отчаяния» «думали только о бегстве и о том, чтобы увезти свое добро или зарыть его в землю, либо замуравить в стену». «Бледные и трепещущие, они покрывали стены постоялых дворов чувствительными надписями: "Le mot adieu, ce mot terrible"... "Je vous salue, о lieux charmants, quittes avec tant de tristesse"...»[77]
Но и это чисто внешнее возбуждение далеко не простиралось на всю Россию. «В Тамбове, — пишет Волкова 30 сентября, — все тихо, и если бы не вести московских беглецов да не французские пленные, мы бы забыли, что живем во время войны». В то время как «вся Россия в трауре и слезах», в Петербурге веселятся и салонный патриотизм выражается лишь в том, что «в русский театр ездят более, чем когда-либо».
Недаром молодой Никитенко в свой дневник записал: «Общество наше поражало невозмутимым отношением к беде, грозившей России».
Когда от слов приходилось переходить к делу, патриотический мираж тускнел.
И это прежде всего приходится сказать про то дворянство, которое в изображении манифеста 1814 г. представляло «ум и душу» народа, которому достались наиболее лестные отзывы (напр., в речи Александра в Москве 16 августа 1816 г.), которое, по проекту шишковского манифеста, должно было стоять на первом плане и деятельность которого в то же время у некоторых современников находила совсем иную оценку. Каким диссонансом зазвучит знаменитый ответ кн. С.Г. Волконского на вопрос Александра, каков «дух народный». «Вы должны гордиться им: каждый крестьянин — герой, преданный отечеству и вам». — «А дворянство?» — «Стыжусь, что принадлежу к нему, было много слов, а на деле ничего». Чем же объяснить этот суровый отзыв человека, принадлежавшего к самым привилегированным слоям аристократического общества и в то время еще не вкусившего запретного плода западноевропейского просвещения? Чем объяснить позднейший отзыв о роли дворянства в 1812 г. «В годину испытания... не покрыло ли оно себя всеми красками чудовищнейшего корыстолюбия и бесчеловечия, расхищая все, что расхитить можно было, даже одежду, даже пищу, и ратников, и рекрутов, и пленных, несмотря на прославленный газетами патриотизм, которого действительно не было ни искры, чтобы ни говорили о некоторых утешительных исключениях».
История дворянских ополчений (к сожалению, еще так мало разработанная), пожалуй, дает уже ответ на поставленный вопрос. Когда дворяне жертвовали «всем», как выражался в своих «письмах» офицер Ф.Н. Глинка, когда калужское губернское дворянское собрание постановляло: «Не щадить в случае сем не только своего достояния, но даже жизни до последней каждой капли крови», оно в действительности никогда не забывало своих интересов. «Общая необходимая защита своей собственности»[78] побуждала к патриотическим действиям, к откликам на призыв правительства. Тем более что призыв подчас высказывался в очень категорической форме как показывает, напр., дело о сборе с московских граждан 1 000 000 руб. на покупку волов. По этому поводу в отношении Балашова к Ростопчину 6 июня весьма определенно говорилось, что государю угодно «составить или добровольным приношением, или сбором посредством общей раскладки сумму миллион рублей». Общая раскладка эта уже относится к области принуждения, а не добровольной дачи. Любопытно, что на призыв 18 июля о добровольных приношениях из числа именитых граждан откликнулось только трое иностранцев. Также не удалось собрать добровольных приношений и со стороны дворянства, на которое пала половина нужной суммы, и пришлось прибегнуть к раскладке по числу ревизских душ. Ополчения носили тот же характер общей раскладки. Это — любопытная черта для характеристики патриотического движения в так называемую Отечественную войну. Правительство Александра, при своей всегдашней подозрительности к дворянству из-за боязни проявления самодеятельности в этой олигархической среде, всемерно противилось даже в эпоху народной войны инициативе, исходившей не из кругов правительства. Всякого рода пожертвования рассматривались не как патриотический долг, а как правительственная обязанность. Яркое подтверждение можно найти в истории рязанской депутации, отправленной в Москву с предложением дать 60 000 работников. Министр полиции Балашов очень резко принял эту депутацию и немедленно предложил ей выехать обратно. Нужно было дожидаться момента, когда правительство само запросит дворянство. И понятно, что при таких условиях многие из якобы добровольных пожертвований попросту не поступали фактически в кассу. Приходилось обращаться к системе пени за недоимки, т. е. к системе, обычной при взимании каких-либо налогов и податей.
Организуя ополчения, помещики весьма тщательно наблюдали свои выгоды[79], сдавая в ополчения ненужные или вредные элементы крепостной деревни, в уверенности по примеру милиции 1806 г., что за этих ополченцев они получат рекрутские квитанции, или перенося всю тяжесть на зажиточных крестьян, которые должны вместо себя ставить ополченцев. При таких условиях уже a priori можно было бы заподозрить полную правдивость правительственного извещения (манифест от 3 ноября 1812 г.), что крестьяне «охотно и добровольно» вступали в ополчение. Хомутова в своих воспоминаниях свидетельствует, что сдача в ополченцы «на каждом шагу» сопровождалась «раздирательными сценами». Она говорит это про Москву. Но и в Симбирске ей пришлось быть очевидицей таких же сцен. По «тогдашнему обыкновению», замечает другой неизвестный нам современник, отдача в рекруты в 1812 г. «обязательно сопровождалась воем и плачем». Эту обыденность мы и встречаем в год исключительного подъема патриотизма, когда, по словам Вигеля, «прекратились все ссоры, составилось общее братство».