Книга Возвращение в Египет - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соня объясняет, что позирование деду было ее первым внимательным и подробным опытом женщины. Она всегда будет благодарна за эти медленные, долгие сеансы, когда она, и на йоту не меняя позы, по многу раз доводила свое тело до исступления и снова давала ему передышку. И всё это под пристальным умным взглядом художника, с которым они на пару знали, что удастся только та работа, где и она была хороша. Который научил ее тому, как вообще мужчина смотрит на женщину, какой видит ее, понимает и хочет. Ясно, что это была лучшая из возможных школ, и жалко, что так мало из узнанного тогда пригодилось ей потом во взрослой жизни.
Соня от природы обладает редкой гибкостью. Думаю, она была создана для гимнастики. Дед это ценил и как мог эксплуатировал. Серия ню, написанная им, когда Соне было двенадцать, вышла провокационной и в коммерческом смысле удачной – он распродал ее за пару месяцев. На всех работах того года тонкое, лишь начинающее смягчаться тело девочки оттенено тяжелой грязной работой. На одной, босая и нагая, она в мастерской художника моет затоптанный пол, и вода, которая стекает с тряпки и с рук, почти черная. На другой – задрав прямо вверх соски еще маленьких, совсем твердых грудок, до предела тянется и тянется, чтобы тоже тряпкой вытереть пыль с книжной полки.
Соня пишет мне, что именно с этой второй картиной связан ее первый сексуальный опыт. Вплотную к стеллажу с книгами стоял складной ломберный стол. Дед был заядлый преферансист и, чтобы порадовать партнеров, недавно сменил на нем сукно. Пытаясь, как ее просили, изловчиться, достать тряпкой до полки, Соня несколько раз потерлась о него лобком и сама не заметила, как щекотка перешла в незнакомую ей истому. Она была в грудях, между ног, в матке – вообще везде, и почти сразу, никак ей не мешая, только усиливая, всё тело забилось в тугих, вязких толчках.
Соня говорит, что тогда ей было не до этого, но сейчас она уверена, что дед, едва это с ней началось, тут же всё понял и вышел из комнаты. Вернулся он только через полчаса, она уже успокоилась, сидела в кресле, в его цветном китайском халате с драконами и очень обрадовалась, когда из пакета он вывалил на стол целую кучу горячих сдобных ватрушек из ближайшей булочной. С этими ватрушками они потом долго пили чай, того, что было, естественно, не касались, разговаривали о пустяках, но дело не в разговорах, а в том, что ей показалось очень смешным и очень приятным заедать оргазм ватрушками. Настолько приятным, что уже с Вяземским она не раз это повторяла.
По словам Сони, и с первой картиной, той, где она моет пол, тоже связана своя история. У Вяземского был пациент, весьма титулованный геолог, кажется, даже академик, про него было известно, что он большой любитель современной живописи, в первую очередь левого искусства, на которое с недавних пор начались гонения. Этот геолог как-то пригласил их в свою новую, только что полученную квартиру. Пока накрывался ужин, пошли в кабинет выпить по бокалу вина. И вот уже в дверях, рассказывает Соня, она прямо над диваном видит себя в довольно двусмысленной позе. Но в остальном точно так, как десятки раз представляла. Большое масло, наверное, не меньше, чем метр на полтора, в пышной золоченой раме, и всё это висит на самом почетном месте по правую руку от письменного стола академика. Дед тогда писал ее, вдвое сложив в пояснице, и на картине она стоит, выставив, буквально вперив в тебя свою попу, и чуть расступив еще утлые полудетские ляжки. Видна даже пара рыжих завитков. Дальше между длинными, почти без икр ногами такие же длинные с тонкими запястьями руки, а в сердцевину, будто в ювелирные цапки, вставлен ее аккуратный круглый подбородок. К счастью, из-за ракурса он закрывает и рот с носом, и глаза. Еще ниже – мокрая, грязная тряпка, ею она возит по полу дедовской мастерской.
Соня говорит, что в первую минуту сильно испугалась, даже не сообразила, что ее тело изменилось, а по одному подбородку вместе с попой при всем желании никого опознать невозможно. Окончательно успокоилась, лишь услышав, что картина куплена недавно и из третьих рук. Тем не менее, когда геолог и Вяземский со знанием дела начали обсуждать достоинства работы и достоинства натурщицы, из суеверия принимать участие в их разговоре не стала, ушла в столовую помогать хозяйке.
Соня рассказывает, что гонорар, которым оплачивалось ее позирование, никогда не менялся и состоял как бы из четырех частей. Первое – поход в универсальный магазин. По совету матери отправлялись обычно в ЦУМ, бывший «Мюр и Мерилиз», где дед покупал ей туфли или платье (выбирала она сама, но в смысле цены не зарывалась). Дальше переулком выходили на Лубянскую площадь, оттуда – сквером у Старой площади спускались до Солянского проезда, в угловом доме которого помещался маленький антикварный магазин. Здесь дед уже на свой вкус находил для нее недорогое серебряное колечко или тоже серебряные сережки. Он вообще любил серебро и любил Восток, цыганщину. Соня это носила редко, обычно отдавала матери, которая такие вещи ценила.
Следом наступала очередь парикмахерской. Обычно шли в ближайшую, наискосок, на той же Солянке (в бывшем доходном доме Московского купеческого общества), где Соне делали чуть ли не всё, что можно. Маникюр, педикюр, массаж лица с питательной маской, а в довершение стригли по последней моде и завивали волосы. Завершало загул вечернее посещение кондитерской. В кафе дед умело изображал стареющего кавалера, а она и вправду чувствовала себя дамой, была счастлива. Сонины родители были люди небедные: отец – известный инженер-металлург, но им приходилось помогать нескольким родственникам, застрявшим на Украине и очень бедствовавшим. По этой причине свободных денег в семье никогда не было. То, что дочь с десяти лет рисуют обнаженной, а затем распродают эти ню, им, конечно, не нравилось. Но для Сони подарки деда – все эти туфли, кондитерские и парикмахерские – были едва ли не главным праздником, и она свое право служить искусству яростно защищала.
Вернувшись от деда после одного из сеансов, Соня объявила, что музыка ей надоела, она тоже хочет быть художником. В качестве первого шага на следующий день наделала из старой маминой колонковой муфты колонковые же кисти, но на этом энтузиазм иссяк. Во всяком случае, ни до красок, ни до холста с подрамником дело так и не дошло. Кисти были сложены в ящик секретера, забыты там, а Соня снова без устали разучивала гаммы.
Теперь же она пишет мне, что, когда родители уходили в гости, оставшись в доме одна, догола раздевалась и ложилась в родительской спальне. Дальше, то ли изучая себя, то ли себя рисуя, часами водила колонковой кистью по коже. От жирного, толстого мазка, когда мех почти распластывался на теле, переходила к легкому, совсем отрывистому пуантилизму (этот и другие термины она не раз слышала от деда), пробовала и влажную кисть, и сухую. Это не было простым экспериментаторством. Каждый кусочек тела и сам по себе, и в ее нутре отзывался по-другому, и, значит, чтобы передать это, требовались другая техника, другая кисть и другой мазок. Какие-то свои места она рисовала долго, тщательно, например, пах, или каменеющие соски грудей, почти доводила себя до тугих мягких спазмов, но и здесь пока пугалась, отрывала руку с кистью от кожи и тихо лежала, ждала, пока всё в ней не успокоится.