Книга Великий раскол - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Палачи взяли ее за руки, потянули со встряской. Урусова вскрикнула от боли… но руки вошли в свои суставы… Она с трудом перекрестилась…
Акинфеюшку, с кровавою спиною, отвязали от колец и сняли с «кобылы». Урусова, видя ее всю в крови, взяла свой белый покров, брошенный палачами на землю, и стала прикладывать им к истекающей кровью спине Акинфеюшки…
– Милая, голубушка, мученица… это святая кровь…
– Слава Тебе, Спасителю наш… сподобил меня…
– Бедная, горемычная…
Урусова целовала ее руки… Лицо Акинфеюшки выражало блаженство…
– Ох, как мне легко, Дунюшка!
Она взяла из рук Урусовой весь пропитанный кровью покров и, отыскав своего палача, подала ему:
– Возьми, братец миленькой, этот покров, снеси его к брату моему кровному Акинфею, отдай ему и скажи: «Сестра-де тебе своею кровью кланяется…» Он тебя не оставит без награждения.
Когда вынули из «хомута» Морозову, то вывихнутые из суставов и еще не вправленные руки ее с широкими рукавами белой сорочки представляли подобие распростертых и запрокинутых назад крыльев…
Урусова и Акинфеюшка упали перед нею на колени и подняли руки на молитву…
– Матушка! Ангел! Ангел сущий во плоти…
– И крылышки… точно ангел… ах!
– Крыле, яко голубине… матушка! Сестрица!
Но палачи поспешили превратить крылатого ангела в плачущую женщину…
Выбивал гопака в Чигирине на улице Петрусь, заметая широкою мотнею улицу и площадь, в те самые часы, как в Москве, в ямской избе, шли пытанья Морозовой, Урусовой и Акинфеюшки…
– Добре, Петрусь, добре! – кричала улица. – А ну, хлопче, ушкварь гречаники.
И Петрусь «ушкварил».
А на другом конце улицы дудит дуда на весь Чигирин:
– Уж дьяволова же сторонка! Вот сторона! – ворчал между тем Соковнин, которому не спалось под этот полуночный гомон. – И когда они спят, дьяволы чубатые? Ну, сторона! А хорошая сторонка, что ни говори… А что-то на Москве теперь? Что сестры, э-эх!
Мы сейчас видели, что его сестры…
Если бы Соковнин, которому не спалось в эту чудную украинскую ночь, сидя у окна, мог своим взором проникнуть на противоположную сторону улицы, где из-за темной зелени сирени, бузиновых кустов, из-за пышных лип и серебристых и стройных пирамидальных тополей выглядывал гетманский палац, то он увидел бы, что и там, за одним окном, полузакрытым зеленью, обрисовывается женская головка с распущенною косою. В этой простоволосой головке он узнал бы свою землячку, боярыню и панию Брюховецкую, которой эта душная ночь не давала спать… Да и не одна духота гнала от нее сон: улица с неумолкаемой песнью, эти думы и воспоминания о Москве, воспоминания, которые особенно разбередили в ее душе рассказы Соковнина, и еще что-то жаркое, охватывающее ее, словно объятиями, волнующее кровь до краски в лице, что-то такое, в чем она сама себе не могла бы признаться, – все это заставляло ее метаться в душной постели, разметать косу, которая давила ей голову своею тяжестью, и наконец привело ее к открытому окну, у которого хоть дышать можно было чем-нибудь, дышать этим дыханием ночи и зелени, запахом свежей травы, ароматом цветущей липы…
Вон какие-то звездочки мигают ей в окно с темного неба… Как много их, и не перечесть, словно песок морской…
А какой этот песок морской? Она никогда его не видала да и моря не видала никогда… Говорят, и конца-краю нет морю, а киян-море и того больше… И стоит вся земля на этом киян-море, а не тонет она потому-де, что ее, землю-ту, держат на спине три кита… Вот велики, поди, киты-те! На что велика московская земля, а все еще не до край света раскинулась! Вон тут черкасская земля, и тоже велика гораздо, у, велика! А то еще Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая, и земля францовская, да еще Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с Святою землею… Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит… Чудно! Аж стыдно подумать… И все это киты держат на себе, страшно и подумать! А все Бог… А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.
А звездочки все мигают, все мигают… Одна больше, другая поменьше, а то и в маковку росинку есть звездочки, и не перечесть их… А все Божьи очи это – все ими Бог видит, что на земле делается: и ее, вдову горемычную, видит Господь у окошечка, простоволосу, да Ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, все едино: Он на душеньку смотрит, на помыслы… И Гришутку Он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в «кострубоньки» играючи… Чудной такой! «Дурна, – говорит, – мамо, московка!»
А на Москву, поди, другие звездочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живет… А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все «наверху», во дворце, спят… Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была…
Эк их заливаются полунощницы девчаты! Что им? Молоды, горюшка мало… Вон поют:
Так и Ивась ее, гетман, отъезжал с войском, и она, провожаючи его в далекий путь, плакала… Недаром плакала… Так и не вернулся… Вернулся, только не он, а его тело, да и тела нельзя было узнать за кровавыми ранами…
И молоденькая вдова сама чувствовала, что она вспыхнула… жаром опалило ее…
Этот молодой козак, запорожец, что приехал от гетмана с вестями, тоже зовут Иваном, Ивасем, Иван Степанович Мазепа, какой хороший из себя, ласковый… Только несчастненький такой: все утешал молодую вдовицу, говорит: «Хорош-де человек гетман был Иван Мартынович Брюховецкий, так злые люди его погубили…» Таково ласково утешал ее, вдовицу Оленушку: «Сам-де я, – говорит, – не изведал доли-счастья в жизни, никто-де меня не любил, и я-де никого еще посейчас не любил, а уж третий-де десяток изжил, на свете маючись…» Таково жалко его стало, так бы она и положила его бедную голову на свою сиротскую грудь и поплакала бы вдоволь горючими слезами… А какие у него глаза добрые, и Москву-то он таково любит! «Нигде бы, – говорит, – и жить не хотел, окроме Москвы белокаменной…» И руки у нее так целовал… стыд какой! Она так вся и сгорела, так и пополовела со стыдобушки… И что это с ней сталось? Так вот в душу-то самое, в сердечушко в ретивое так и заполз лаской да печалию своею этот Мазепа… И Гришутка полюбил его, козака этого, все с ним играл…