Книга Фата-моргана - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ритм, ритм…
Ну и что, возраст, коли руки-ноги пока двигаются, если в душе еще что-то такое теплится, трудновыразимое, рвется наружу…
Они, как самые отважные, выходят одними из первых, когда площадка еще почти пустая. Выходят всякий раз словно впервые. Он снова идет чуть впереди, ведя ее, как маленькую девочку, за руку. Смелей, смелей… Не съедят же их. К чему тут излишняя застенчивость?
Разрешите познакомиться…
Правой рукой он обвивает ее талию, левой держит на отлете ее руку. У нее прохладная узкая ладонь, в его руке она быстро согревается. Они начинают с медленного танца, собственно, больше и не надо. Главное – почувствовать друг друга. Тепло его ладони сливается с ее теплом. Теперь ей уже не зябко. Пусть и медленное, но движение согревает их, тела их соприкасаются, оставляя, впрочем, друг другу некоторую свободу, он плавно ведет ее, чувствуя, как естественно и охотно подчиняется она…
Эти первые минуты еще полны напряжения – преодолеть скованность, забыть о себе, вспомнить, что они уже не по отдельности, а – нечто большее, слитное, одно существо…
Когда-то так и было, в этом самом парке, сразу после войны. Помнишь? Еще бы он не помнил. Парк совсем пустынный, кое-где в глубине противотанковые ежи, там опасно из-за всякой шпаны, и только здесь, недалеко от входа, единственное цивилизованное место – эта площадка, даже без сцены (разобрали на дрова), и играл духовой оркестрик. Она была в платьице и каком-то теплом жакетике поверх, а он в гимнастерке и сапогах, его еще не демобилизовали. Все было впереди, они выжили.
Танцевать с ней одно удовольствие. Каждое движение находит быстрый и точный отклик, как бы продолжает его движение, тело у нее легкое, несмотря на некоторую полноту, они чувствуют себя совершенно свободно, ничто не мешает им, удивительное это чувство – другого как себя, ни сопротивления, ни своеволия, ни стремления властвовать, в жизни так не получается, а здесь – да, здесь у них полная гармония.
Площадка быстро заполняется. Музыканты разогрелись, теперь они лабают что-то быстрое, ритмичное, современное. И пожалуйста. Они могут и это (не только вальс или танго), главное – чувство ритма и друг друга. Даже если что-то не так, они все равно этого не замечают, все зависит от степени погружения, они уже далеко внутри, они прошли то расстояние, которое отделяло их от прошлого, и теперь его больше нет – есть только настоящее, жакетик на ней бархатный, еще от бабушки, ласкающе нежный под его грубой шершавой ладонью, восхитительно мирное, почти неправдоподобное ощущение – близость настоящей весны, настоящей, полной жизни.
Азарт танца захватывает, они отпускают друг друга на некоторое расстояние, сходятся и расходятся, она грациозно следует за ним, а он крутит-вертит ее, как балерину (ах!), сердце у нее прыгает и замирает (ощущение полета), но она доверяет его руке – он всегда поддержит ее, голова кружится, словно во хмелю, но вот уже снова сошлись и она может крепко опереться на его руку.
Они почти не отдыхают, танец за танцем, оба тяжело дышат (может, хватит?), но усталости будто нет, музыка не отпускает. Если что-то и бывало между ними, неладное (как без этого?), все забыто, она вдруг прижимается к нему (музыка), словно что-то вспомнив, и он чувствует ее всю, словно растворяющуюся в нем (или растворяющую его в себе), он вопросительно смотрит на нее (что?), но она только улыбается ему, улыбается, улыбается…
Часа через два, натанцевавшись до боли в мышцах, до гула в ушах и потемнения в глазах, они уходят, взявшись под руки. Он сильно горбится, она прихрамывает. Ночь близка, хотя оркестр еще гремит. В ее придвинувшейся вплотную глубине грезится тишина (слышишь?). Теперь оба они медленно бредут, вровень, иногда по пути присаживаются на какую-нибудь подвернувшуюся скамейку (все давно изучено) – передохнуть, прохладный апрельский ветер обвевает все еще разгоряченные лица. Он снимает пиджак и накидывает ей на плечи, придерживая рукой и предупреждая ее протест («Ты простудишься!»). Какой вечер! Незаметно для нее он закидывает в рот таблетку нитроглицерина, все-таки прихватывает, что делать… Но это почему-то совершенно не беспокоит его: ничего, отпустит… Не в первый раз.
Оба не замечают, что устало улыбаются в темноту, каждый – чему-то своему (или общему?). Теперь – до следующего воскресенья, которого они будут ждать, как праздника (ожидание тоже праздник), и оно непременно наступит, с оркестриком или магнитолой, но уже, может быть, с первыми нежными листочками. Они прислушиваются к доносящейся из парка музыке, все глуше и глуше… Ветер относит ее в сторону, но они все равно слышат…
Он долго не засыпает (сердце все-таки побаливает) и потому не выключает радио – музыка, музыка, музыка… Рекламы ночью нет, только изредка встрянет деланно бодрый, как бы немного придушенный, с легкой хрипотцой голос диктора или дикторши, сообщит время и название радиостанции, и снова песни, музыка, песни… Под одну из них он наконец засыпает.
Ему снится, что они танцуют. То есть он танцует с ней (хотя иногда кажется, что это не она, а кто-то еще, какая-то другая женщина, но это мимолетно, мгновенно, потому что ни с кем у него так не получалось).
И еще он чувствует в ночи какую-то звенящую полноту, какую-то тягу из словно приоткрывшегося жерла, дыхание весны и еще чего-то неясного, то ли зов, то ли что. От волнения сон вдруг пропадает, и опять он лежит с открытыми глазами, вслушиваясь в мелодии (то ли по радио, то ли в нем самом), на стене танцуют под порывами ветра, сплетаясь, тени деревьев, и кажется, что времени нет, все по-прежнему молоды и жизни нет конца…
Теперь их шестеро в автобусике, не считая шофера Володю.
Четверо мужчин и Лида с детьми – пятилетней Светочкой и семилетним Юрой. Светочка – тихая и задумчивая, Юра вихраст и серьезен, оба смотрят в окно, за которым горы, горы, горы… Между горами – просинь, постепенно густеющая. На вопросы Юра отвечает смущенно, а иногда просто кивает головой, отчего каштановый завиток на макушке потом долго подрагивает.
Лида часто наклоняется (особенно после очередного ухаба) к Светочке: «Как ты?», но малышка держится достойно: «Ничего…» – и поправляет то и дело сбивающуюся набок сиреневую косынку.
На каждом перевале они делают остановку. Снова звучат тосты, и голос Исидора Санеева, как обычно, перекрывает все остальные. «Ты видишь, как над ульем тьмы, восходит диск луны бестенной?» – эхо ползет по горам, множится, вызывая где-то в недалеких Гималаях снежные негаданные оползни.
Исидор же гремит, коренастый, широкий в кости, почти квадратный, с крупной, ежиком стриженой головой.
Шаманит.
Это он сам так говорит: настоящий поэт – всегда шаман. От него действительно веет древней пещерной силой, особенно в подпитии. Все остальные в окружении гор кажутся маленькими и жалкими, один Исидор им под стать, человек-гора, несмотря на свой небольшой рост.
Своего рода гипноз: он кружится, встает на колени, приседает, проливает водку, машет куском жареной баранины – вихрь проносится над горами, и не надо никаких книг, слова должны раствориться в сияющем свете неба, они как утро, как звон ручья, как накрытые туманом горы, человек должен помнить, что он ничем не отличается от этих гор, от воды, от ветра, нужно сохранять в себе природу и мир, цивилизация – опухоль на теле земли, Запад – закат, Азия – свет, Россия – Евразия, жизнь прекрасна…