Книга Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако тишина длилась, повторения не последовало, и, в конце концов, Флэй подобрал с пола свечу и, не раз и не два оглянувшись, выступил, переходя от одной меловой отметки к другой, в обратный путь, который в конечном итоге привел его к изначальному роковому распутью. За ним Флэй уже чувствовал себя как дома и шел без колебаний, пока не добрался до своей комнаты.
Разумеется, махнуть на случившееся рукой было невозможно. Нагнанный смехом непостижимый ужас не покидал его и на следующий день, и, едва поднялось солнце, жуткое место вновь поманило его к себе. Не то чтобы Флэю хотелось еще раз ощутить тошнотворный трепет, а просто – тайну следовало вывести под трезвый свет дня, и кем бы ни было то существо, животным или человеком, его надлежало прояснить, ибо коренными побуждениями Флэя оставались побуждения прежнего первого слуги Горменгаста – верноподданного, которому несносна даже мысль, что где-то в древнем замке завелись некие силы или стихии, нечто, противное церемониальной жизни – тайны или деяния, которые, как знать, могут оказаться смертоносным ядом для здорового тела замка.
Он намеревался исследовать дальнейшее протяжение страшного прохода и, если представится случай, проделать обратный путь каким-нибудь параллельным коридором, отыскав, коли удастся, ключ к тому, что таится по другою сторону стены.
Все это Флэй исполнил, но без успеха. День за днем бродил он по холодным кирпичным проулкам, петляя, пересекая собственные следы, по дюжине раз на дню теряя направление – снова и снова выходя в изначальный коридор, – но так и не смог разобраться в запутанной архитектуре. Раз за разом, возвращаясь к месту, в котором его поразил буйный хохот, Флэй вслушивался, но всегда слышал лишь стук собственного сердца.
Похоже, оставалось только одно – опять прийти в это жуткое место не днем, а в то же самое время, в предрассветный час, высасывающий силы из души и тела. Если ему удастся вновь услышать этот безумный смех, если он будет повторяться и повторяться, возможно, звук этот станет путеводной нитью, позволит загнать в темноте дичь, которая в дневные часы сбивает его со следа.
И потому, подавив страх, Флэй отправился в путь сквозь ледяную предрассветную тьму. В конце концов он добрался до кирпичного коридора и уже с некоторого отдаления услышал вопли и плач. Когда же он подошел ближе, громкие призывы раздавались словно бы с разных сторон, как будто кто-то окликал себя самого, ибо призывающий голос, казалось, ничем не отличался от отзывающегося.
Но в голосе этом, или в голосах, сквозил ужас, и господина Флэя, вслушивавшегося, прижав ухо к стене, поразило то, что вопли теперь звучали слабее. Кто бы там ни кричал, он явно лишался сил. Флэй постарался добраться до источника звуков, но все было напрасно. Поиски в каменных лабиринтах, которые он уже обследовал днем, остались безрезультатными. Стоило ему выйти из коридора, как тишина наваливалась на него неосязаемой тяжестью, и никакая острота слуха тут не помогала.
Снова и снова он собирал все силы, чтобы найти страдающее существо, ибо Флэй уже понимал, что существо это ослабевает. Теперь он испытывал не столько ужас, сколько слепую жалость. Жалость, которая ночь за ночью влекла его. Словно неведомая трагедия обременила его совесть, словно он, приходя сюда, чтобы слушать тающий голос, каким-то образом помогал его хозяину. Флэй понимал, что это не так, но в стороне остаться не мог.
И настала ночь, когда он, сколько ни вслушивался, не различил ни звука – и с того времени ничто не тревожило тишины.
Флэй сознавал: так или иначе, а скорбному разумом существу пришел конец. Кем был тот, кто хохотал на двойной ноте, кто вскрикивал и отвечал себе самому одним и тем же невыразительным, страшным голосом, он так и не узнал. Не узнал, что стал последним из слышавших голоса их светлостей Коры и Клариссы, – как не знал и того, что находился в нескольких футах от покоев, в которые их некогда заманили. Не узнал, что за запертыми дверьми этого узилища томились, лишаясь и той малой способности соображать, какой они когда-либо обладали, Двойняшки, что безумие их росло и росло, пока наконец у них не кончились съестные припасы, а между тем, Стирпайк все не приходил, и сестры поняли, что смерть их близка.
Когда слабость сломила их, они легли бок о бок и, глядя в потолок, умерли в один и тот же миг, по ту сторону стены.
Пока Флэй в глуши пустых своих зал размышлял о пережитом потрясении и томился мыслями о необъяснимой его природе, уже оправившийся после болезни Стирпайк, не теряя времени даром, осваивался на посту Распорядителя Ритуала. Он не питал никаких иллюзий насчет того, что скажут обитатели замка, когда поймут, наконец, что он отнюдь не намерен остаться лишь временным исполнителем этих обязанностей. То, что он не стар, не приходится Баркентину сыном, не принадлежит ни к одной из признанных школ толкователей принципа, вообще не имеет права притязать на этот титул, если не считать того, что он – единственный ученик утопшего калеки и достаточно умен для исполнения тягостного его долга, ни в коей мере не обращало Стирпайка в приемлемого соискателя должности старика.
Да и физически он больше никакой привлекательностью похвастаться не мог. Его приподнятые плечи, вечная бледность, красные глаза и раньше-то мало кого могли расположить к дружеским с ним отношениям – в предположении, что Стирпайк стал бы искать таковых. А уж теперь оснований сторониться его стало куда больше – даже у общества, ни в грош красоту не ставящего.
Ожоги обезобразили лицо, шею и руки Стирпайка уже навсегда. Только могильные черви и могли бы устранить их следы. Лицо выглядело пегим – набрякшая багровая ткань покрыла воспаленными узорами восковую бледность кожи. Кисти рук были алы и шелковисты, складки и морщинки их походили на обезьяньи.
И все же Стирпайк знал, что хоть он и внушает окружающим естественное отвращение, причину его безобразия ставят ему в заслугу. Разве не рисковал он (насколько то было известно замку) жизнью, пытаясь спасти потомственного Распорядителя? Разве не пережил беспамятство и безумную боль оттого, что ему хватило отваги попытаться вырвать из объятий смерти человека, бывшего краеугольным камнем традиции Горменгаста? Кто же, в таком случае, вправе поставить ему в вину сатанинское его обличие?
А сверх того, он понимал, что, каких бы предубеждений ни питали против него недруги, в конечном счете выбор у них только один – смириться с ним, несмотря на его ожоги, происхождение и бездоказательные слухи, каковые, Стирпайк это знал, циркулируют по замку, – смириться, по той простой причине, что нет больше никого, владеющего всеми необходимыми знаниями. Баркентин никому, кроме него, тайн своих не поверял. Даже тома с перекрестными ссылками оставались непостижимыми и для самых умных людей, если их предварительно не натаскивали, знакомя с используемыми в этих томах символами. У Стирпайка ушел целый год на то, чтобы разобраться в одном лишь принципе организации библиотеки – и это под раздраженным руководством Баркентина.