Книга Хор мальчиков - Вадим Фадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей раз, в возвратном направлении, Дмитрий Алексеевич ехал налегке и не ждал осложнений. Почувствовав себя вольным человеком, он даже добавил в дорожный сюжет некую изюминку (или — перчик?), взяв билеты с пересадкой в Берлине, причём решил по дороге в одну сторону, в Россию, познакомиться лишь с бывшим советским сектором, а на закуску, возвращаясь, — с западной частью, и с первой половиной ему не повезло, оттого что были морось, и мгла, и безлюдье на знаменитой Унтер-ден-Линден. Дойдя до Бранденбургских ворот, он увидел с ними рядом стройку, а по ту сторону арок — неаппетитный в такую погоду чёрный массив парка. Решительно нужно было не заглядываться на аллеи, а забиться под какую-нибудь крышу, хотя бы — вокзала.
Вернувшись к своей исходной точке и собираясь дойти до другого конца улицы, Свешников разглядел впереди, в сырой перспективе, какие-то потешные огни, заподозрил там ненужные ему сейчас луна-парк или ярмарку — и свернул к станции городской электрички, так и не дойдя всего пары кварталов до искомого кусочка имперского Берлина.
Ненастный город произвёл на него удручающее впечатление, отчего потом и Москва предстала не в лучшем свете, и Дмитрий Алексеевич испугался мысли о том, что мог не покидать её навсегда, а — остаться и умереть в ней; он смотрел на знакомые места немного не теми глазами, что раньше, и на его новый взгляд всё бывшее когда-то начищенным и сверкающим, осталось сверкать и сейчас, не привлекая внимания старожила, а то, что было убого и серо, осталось серым и лезло в глаза. И в уши лезло — всё подряд, и было странно обнаружить рядом с собой уйму незнакомых людей, говорящих наперебой по-русски. Было странно и неловко ощутить рядом множество посторонних, способных понять — его, буде заговорит; ещё день назад он мог что угодно сказать на улице или подумать вслух — и знать, что вряд ли кто-нибудь подслушает и поймёт, но сейчас любое вырвавшееся у него слово стало бы доступно любому прохожему («и может быть использовано против меня», — припомнил он).
Среди этого понимающего народа Дмитрий Алексеевич почувствовал полную свою незащищённость чужака и не удивился, вдруг разглядев чуть поодаль чем-то знакомую фигуру: некто с бычьим затылком что-то настойчиво втолковывал вышедшему на площадь человеку с чемоданом, всё протягивая ему смятые в кулаке бумажки. Узнав, кажется, своего знакомца с Пречистенки, Свешников даже обрадовался: всё в Москве оказалось на своих местах — таксисты, пешеходы, мошенники, вокзальные носильщики… «Насильники», — продолжая список, скаламбурил он, но, спохватившись («Надо же предупредить!»), рванулся было к замеченной паре, только напрасно: приезжий, стреляный, видно, воробей, уже сам наскакивал на крепыша, так что и посторонние оборачивались на шум, и тот потихоньку и деньги прибрал в карман, и сам — бочком, бочком — поспешил смешаться с публикой. «Вот я и в Москве», — без улыбки сказал себе Свешников. Обернувшись на неожиданно хорошенькую прохожую, он, мигом позабыв о счастливо расстроенной сценке, подумал, что вот ему и добрый знак, и воспрянул духом; такое чудо не могло кончиться просто так, и он даже загадал: «Если до перекрёстка встретится ещё одна такая красотка, то…» — но не успел придумать желание.
Второпях он неверно назвал Людмиле Родионовне время прибытия поезда, на два часа позже настоящего, и теперь не был уверен, что застанет её дома. Но она отворила ему так скоро, словно ждала звонка, стоя под дверью.
«А ведь я по ней соскучился», — признался себе Свешников.
— О! — воскликнул он при виде нового наряда отворившей ему Людмилы — кимоно с тонким рисунком. Она казалась не старше своего пасынка — быть может, из-за платья. Конечно, Свешников не ждал, что она вновь стала одеваться дома столь же легко, как и в первые месяцы замужества: в последние годы ей, напротив, нравилось облачаться в самые фантастические наряды, которые сама же и мастерила, чаще — туники или накидки в римском стиле, на пряжке, однако нынешнее кимоно вкупе со вполне достоверной косметикой его всё-таки озадачило; оно к тому же выглядело подлинным.
— Это почти подарок… Впрочем, само собой разумеется, я сшила его сама, — чуть позже объяснила она. — Собственно, подарили только тэта — доски, на которых японцы ходят всю жизнь и от которых я сошла с ума за час. Но не выбрасывать же было… Короче, носить их с каким-нибудь сарафаном или с брюками нелепо, и пришлось сшить вот это, а сами тэта в конце концов забросить на антресоли, потому что этот наряд уживается даже с босоножками. И хожу — босиком.
— Тебе идёт. И рисунок…
— Красила, как можешь догадаться, сама, поминая Эллочку-людоедку. И, как могла, упростила покрой, так что ты видишь всего лишь стилизацию.
— Больше никому это не рассказывай. В конце концов, в искусстве что ни изготовь, всё будет — подлинник. Тебя, правда, выдаёт причёска. Нужен радикальный чёрный цвет.
— Поправимо.
— А поправимо ли то, что я шёл сюда, надеясь выпить какого-нибудь замечательного скотча, а вижу, что придётся ограничиться чайком из микроскопической чашечки? Помнишь, у нас когда-то был такой разговор?..
— Вот японской посудой я так и не обзавелась.
— Это был бы уже перебор. Наряд же… В таком платье — хоть куда… Годится для самых торжественных случаев.
— Жду гостей из Германии, ты это знаешь.
— Их поезд приходит позже, я сообщал тебе.
— В справочной ответили не так, а всё ж я, как видишь, послушалась тебя и не поехала встречать: не уговорившись, мы могли бы и разминуться, а? Шутки шутками, но ты одет вроде бы по-старому, а выглядишь — иностранцем.
— Это объяснимо: я расслабился — и обнажились пороки. А разминуться — нет, невозможно: я узнал бы тебя по кимоно.
Рассмеявшись на это, она повела Свешникова в назначенную ему комнату — когда-то это был кабинет его отца. С тех времён тут сохранилась почти вся обстановка: никто не покусился на старорежимный письменный стол, на кресла, на диван с зеркальной полочкой, на книжные шкапы — всему этому пришлось за свой век только постранствовать по разным углам, не покидая четырёх стен, которые при каждой перестановке меняли свой цвет: из фисташковых стали тёмно-зелёными, затем — брусничными… Странным образом характер всего помещения не изменялся от таких переделок, словно и вправду главным тут был воздух, свойственный местам, где трудятся думающие люди. Вот и теперь Дмитрию Алексеевичу почудилось, будто перед ним — та самая, старая, непостижимым образом вернувшаяся из детства комната, и будто он без спросу вошёл в неё в отсутствие отца.
Мелкие нынешние поправки в интерьере оказались несущественны, как пометки карандашом в чужой книге: его дом был здесь — и не оставлен. (О другом, оставленном, — при воспоминании о квартире, куда впервые пришла Мария, сразу кольнуло в груди, — о преданном им под напором Раисы доме Свешников, странно, не тосковал: лишь сию минуту понял, что не тосковал, и тогда уже равнодушно представил себе, как открывает ключом свою дверь и, вдохнув тусклый запах долго пустовавшего жилья, растерянно оглядывается, не зная, куда поставить чемодан — столько везде собралось пыли. Этой заминки Дмитрий Алексеевич не предвидел и теперь не мог решить, затеять ли немедленную уборку или бежать за провизией, оттого что нигде не завалялось даже сухаря. «Не ждали», — вздохнул он.)