Книга Конец парада. Каждому свое - Форд Мэдокс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — храбро сказала девушка. — Эдит меня пригласила. Постараюсь прийти...
— О, вы просто обязаны! — сказал Макмастер. — Вы и Кристофер, ведь вы были к нам так добры. В память о славном прошлом. Нельзя ведь...
В комнату медленно вошел Кристофер Титженс и протянул руку девушке. Поскольку дома они никогда не здоровались рукопожатием, избежать его было просто. «Как такое возможно? Как он может...» — спрашивала она себя. Ее охватили жуткие мысли — о несчастном муже-коротышке, о равнодушном любовнике... Она представила Эдит Этель, сходящую с ума от ревности! Несчастное семейство. Она надеялась, что Эдит Этель заметит, что она не подала руку Кристоферу.
Но миссис Макмастер, склонившаяся над вазой, прятала свое красивое лицо, нюхая цветок за цветком. Она часто так делала: ей казалось, что это придает ей сходство с картиной, нарисованной художником, о котором Винсент написал свою небольшую монографию. И сходство действительно было, как показалось Валентайн. Она хотела объяснить Макмастеру, что пятничными вечерами ей не так уж легко выбраться из дома, но горло сдавило слишком сильно. Она знала, что в последний раз видит Эдит Этель, которую так сильно любит. И надеялась, что и Кристофера Титженса, которого она тоже бесконечно любила, она видит в последний раз... Он бродил вдоль книжных полок, осматривая их, очень высокий и неуклюжий.
Макмастер следовал за ней по каменному коридору, шумно повторяя свое приглашение. Она не могла говорить. У высокой, обшитой железом двери он чуть ли не целую вечность пожимал ей руку, жалобно глядя в глаза. Он вскричал, и в этом крике послышался нешуточный страх:
— Так что же, Гуггумс сказала?.. Неужели нет?..
Его лицо, слегка размытое (он подошел к Валентайн слишком близко), исказилось тревогой: он в панике покосился на дверь гостиной.
Валентайн с трудом проговорила, несмотря на ком в горле:
— Этель сообщила мне, что вскоре станет леди Макмастер. Я так рада. Я искренне за вас рада. Вы ведь об этом и мечтали, правда?
Слова Валентайн успокоили Макмастера, но на него вдруг напала какая-то рассеянность — казалось, он слишком устал, чтобы выказывать свое воодушевление.
— Да! Да!.. Но это конечно же секрет... Не хочу, чтобы он узнал до пятницы... Это будет своего рода bonne bouche[50] нашего вечера... Он решил снова уйти на фронт в субботу... Они сейчас как раз высылают туда подкрепление... для крупного наступления...
Тут она попыталась отнять у него свою ладонь — смысл его слов от нее ускользал. Он без конца повторял, что готов положить все силы на то, чтобы устроить скромный, но душевный праздник. Wie im alten schönen Zeit[51], добавил он, и ее поразила эта фраза. Трудно было понять, чьи глаза наполнились слезами — ее или его. Она сказала:
— Я верю... Я верю, что вы добрый человек!
В огромной каменной прихожей, увешанной японскими картинами на шелке, внезапно погас свет, и она стала унылой и серой.
Макмастер воскликнул:
— Прошу вас, поверьте, что я никогда не оставлю... — Он взглянул на дверь гостиной и добавил: — Вас обоих... Я никогда не оставлю... вас обоих! — повторил он.
А потом отпустил ее руку, и она вышла из дома. Воздух на улице был влажный. Высокая дверь звучно захлопнулась у девушки за спиной, и легкий ветерок прошелестел вниз по каменным ступенькам.
Заявление Марка Титженса о том, что его отец еще давно пообещал обеспечивать миссис Уонноп, чтобы остаток жизни та могла полностью посвятить сочинительству серьезных романов, избавило Валентайн Уонноп от всех трудностей, кроме одной. И эта единственная трудность моментально и естественно сделалась в ее глазах предельно серьезной.
Прошла странная, мучительная неделя. На пятницу у Валентайн не было никаких планов, и это повергало ее в странное оцепенение. Это чувство возвращалось к ней, когда она обводила взглядом сотню девочек в шерстяных свитерах и мужских черных галстуках, выстроившихся шеренгой на асфальте, когда запрыгивала в трамвай, когда покупала сушеную или консервированную рыбу — главную составляющую их с матерью рациона, когда мыла посуду после ужина, когда ругалась с агентами по недвижимости, когда низко склонялась над рукописью романа, написанной крупным, но до ужаса неразборчивым маминым почерком, перепечатывая страницы. Это чувство и радовало ее, и печалило; она ощущала то же, что обыкновенно чувствует усталый человек, когда знает: для того чтобы отдохнуть, придется отказаться на время от трудной, но интересной работы. Некуда идти в пятницу вечером!
Казалось, у нее из рук вырвали книгу, которой она зачитывалась, и теперь ей никогда не узнать, чем закончится дело. Чем заканчиваются сказки, она прекрасно представляла: удачливый и отважный портной женится на гусятнице, которая на самом деле была принцессой, и будет жить с ней долго и счастливо, а потом его похоронят в Вестминстерском аббатстве или хотя бы предадут земле с величайшими почестями — дворянин должен покоиться среди верных крестьян. Но она никогда не узнает, смогут ли они украсить ванную изысканной фарфоровой плиткой... Она никогда не узнает... Но всю жизнь ей доводилось наблюдать за подобными амбициями.
«Ну вот и кончилась еще одна сказка», — подумалось ей. Со стороны казалось, что история их с Титженсом любви была довольно бессобытийной. Она началась ни с того ни с сего и закончилась ничем. Но у нее внутри это чувство постоянно менялось. Благодаря двум женщинам! Раньше, до ссоры с миссис Дюшемен, ей казалось, что других девушек куда меньше заботит тема интимной близости, чем ее саму. За те несколько месяцев, что она проработала служанкой, она успела привыкнуть к мысли о том, что этот самый аспект отношений между мужчиной и женщиной неприятен и омерзителен, хотя за это время она получила о нем некое представление, и потому он уже не манил ее своей таинственностью, как это бывает с многими девушками.
Ее убеждения касательно нравственной стороны этой близости были вполне оппортунистскими, и она знала это. Будучи воспитанной в среде «продвинутой» молодежи, она, если бы ее вынудили публично провозгласить свои взгляды, из преданности своим товарищам заявила бы, что ни мораль, ни какие-либо этические нюансы не имеют никакого отношения к данному вопросу. Как и многие из ее молодых друзей, подпавших под влияние продвинутых учителей и тенденциозных писателей современности, она бы высказалась в защиту сексуальной свободы и раскрепощенности. Но все это было до признания миссис Дюшемен! По правде сказать, сама она не так уж часто задумывалась о таких вещах.
Тем не менее, если дело затрагивало ее личные чувства, она действовала сообразно представлению о том, что бесстыдство и раскрепощенность отвратительны и только целомудрие поможет победить в этой безумной гонке, когда торопишься к финишу, держа в зубах ложку с яйцом, изо всех сил стараясь его не уронить, — такой гонкой ей представлялась жизнь. Валентайн воспитывал отец, который был мудрее, чем казалось, — он привил ей любовь к спорту и понимание того, что телесная ловкость требует целомудрия, трезвости, чистоты и тех разнообразных качеств, которые можно объединить словом «воздержание». Нельзя было, прожив среди прислуги в Илинге — учитывая, что старший сын в семье, которой она прислуживала, был обвиняемым по какому-то невероятно аморальному делу, о чем окружающие, в частности вечно нетрезвая кухарка, отзывались то с сочувствием, то с искренним возмущением, в зависимости от количества выпитого, — так вот, нельзя было, прожив среди прислуги в Илинге, прийти к иным выводам. Разделяя людей на личностей умных и творческих и на бесполезную «начинку для кладбищ», Валентайн поняла, что представители первого типа — это те, кто прилюдно защищает якобы прогрессивную сексуальную распущенность, а сам живет весьма воздержанно. Она прекрасно знала, что просвещенные личности часто отпадают от этих стандартов и становятся злобными Эгериями, но всех этих многочисленных Мэри Уолстонкрафт[52] прошлого века, всех этих миссис Тэйлор и мисс Мэри Эванс, известной как Джордж Элиот, она воспринимала с легкой насмешкой — их появление казалось ей досадным недоразумением. Мисс Уонноп была человеком разумным и работящим, и потому приобрела привычку относиться к этому вопросу если не с юмором, то хотя бы добродушно, как к чему-то неприятному, но не более того.