Книга Август - Жан-Пьер Неродо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с тем он не раз доказал, что способен на настоящую дружбу и верность. Он не забывал оказанных ему услуг и легко прощал друзьям их слабости, а то и пороки. Действительно сурово он наказал лишь двоих из них — Сальвидиена Руфа и Гая Корнелия Галла. Последний был провинциалом, некоторое время прослужившим в армии Антония, но затем примкнувшим к Цезарю Октавиану, под покровительством которого сделал политическую и военную карьеру. Он оставил свой след в истории литературы, первым воспев в элегической форме радости и муки, которые дарила ему возлюбленная[253]. Сочинители элегий долгое время считали его образцом для подражания. Он поддерживал дружеские отношения с Вергилием, который посвятил ему последнюю «Буколику» и последнюю книгу «Георгик». С точки зрения происхождения, культуры и образа действий Галл являл собой яркого представителя нового общества, начавшего складываться вокруг Августа.
Принцепс сделал его первым префектом Египта, низведенного до статуса провинции. То ли Галл не справился с обязанностями, налагаемыми высоким постом, то ли слишком много возомнил о себе, то ли оказался повинен в обоих грехах одновременно, но факт остается фактом: вскоре его сместили с должности, запретив жить на территории провинций императора[254]. Возможно, именно тогда он попытался организовать заговор, потерпел неудачу, и в 26 году сенат приговорил его к смертной казни. Он предпочел покончить самоубийством. Август поблагодарил сенаторов за непримиримость к предателю, но горько оплакал смерть Галла, сетуя, что «ему одному в его доле нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется» (Светоний, LXVI), Понимая, что сенаторы, скорее всего, действовали по указке самого Августа, мы, разумеется, вправе подвергнуть сомнению искренность его слез, но не будем забывать, что Августа окружали философы, постоянно твердившие ему о необходимости уметь сдерживать свой гнев. Во всяком случае, его слова гораздо больше подходят «доброму царю», нежели тирану. В них он как будто признает, что даже в отношениях с близкими друзьями вынужден повиноваться не чувствам, а долгу.
Август и в самом деле ни в коем случае не хотел прослыть тираном. Он всегда с ужасом отмахивался от звания «государя», считая его для себя оскорбительным. Однажды, когда во время представления мимический актер произнес со сцены: «О добрый, справедливый государь!», а зрители, слыша эти слова, повернулись в его сторону и разразились шквалом рукоплесканий, он движением и взглядом тут же заставил их умерить свои восторги, дав понять, что считает столь неприкрытую лесть непристойной. Мало того, на следующий же день он выразил порицание зрителям в суровом эдикте. Детям и внукам он даже в шутку запрещал называть его господином; не разрешал и им обращаться друг к другу подобным образом. В своих поступках он избегал всего, что могло бы дать повод заподозрить его в «господстве» над кем-либо.
По этой же причине он не позволял сенаторам являться с приветствиями к нему домой, но сам ходил в сенат. Покидая заседание, он никого не заставлял подниматься с места. Путешествуя, он всегда старался появляться в том или ином городе и уезжать из него ночью, чтобы не собирать вокруг себя толп народа.
Смерть Галла еще и потому расстроила Августа до слез, что он сознавал неотвратимость наказаний, которым вынужден подвергать провинившихся друзей. Преданный и щедрый друг, он и от друзей ждал к себе такого же отношения. Предательство Галла, как прежде предательство Руфа, казалось ему немыслимым нарушением некоего пакта о дружбе, условия которого сам он неукоснительно соблюдал. Точно так же он не скрывал огорчения, если кто-то из друзей упускал возможность выразить ему свою горячую привязанность в завещании. Так среди близких к Августу людей постепенно сложился обычай включать его в число своих наследников, и хотя завещанная принцепсу доля состояния иногда бывала значительной, интересовали его, конечно, не деньги и не имущество, а выражение благодарности и теплых чувств. Поэтому, если у завещателя оставались родственники, он передавал им свою долю наследства. Малолетним сыновьям умершего друга он возвращал завещанное ему добро в тот день, когда они надевали мужскую тогу, или в день, когда они вступали в брак, и еще добавлял что-нибудь от себя (Светоний, LXVI, 8–9).
Маску милосердия и дружелюбия он носил с завидным постоянством, объясняемым, очевидно, как политической необходимостью, так и глубоким равнодушием к чужому злословию. Вот какую историю приводит Светоний (LI, 3):
«Однажды на следствии, когда Эмилиану Элиану из Кордубы в числе прочих провинностей едва ли не больше всего вменялись дурные отзывы об Августе, он обернулся к обвинителю и сказал с притворным гневом: «Докажи мне это, а уж я покажу Элиану, что и у меня есть язык: ведь я могу наговорить о нем еще больше».
С рабами и вольноотпущенниками он всегда поступал по справедливости, иными словами, не переходил рубежей строгости, установленных обычаем. В качестве примера Светоний вспоминает случай с двумя вольноотпущенниками Августа (LXVII). Одного из них, по имени Пол, замеченного в любовных связях с матронами, он покарал смертью, хотя очень любил его. Второй, которого звали Талл, служил у него писцом и однажды за взятку выболтал содержание его письма. Он также заслуживал смерти, но Август ограничился тем, что велел переломать ему ноги. Когда после смерти Гая его наставник и слуги, забыв всякий стыд, начали обирать провинцию, Август приказал швырнуть их в реку с грузом на шее.
И в светской жизни Август неизменно демонстрировал те же качества: сдержанность, любезность, простоту в обращении. Он часто давал обеды, на которых приглашенные рассаживались согласно «табели о рангах». Сам он частенько опаздывал к трапезе или покидал ее первым, однако настаивал, чтобы никто из-за этого не беспокоился. Когда он чувствовал, что из-за робости гостей разговор за столом не клеится, умело оживлял беседу (Светоний, LXXIV). Пожалуй, он сознавал, что и его, и его сотрапезников вечно подстерегает ловушка, определение которой в лучших традициях придворного этикета оставил античный ритор: «Тем, кто смеет говорить перед тобой, не дано постичь твоего величия, тем, кто не смеет, — твоей доброты»[255]. С краткостью, свойственной новой школе риторики, это высказывание противопоставляет земное величие и величие доброты, одновременно осуждая и тех, кто предпочитает хранить перед лицом принцепса молчание, и тех, кто осмеливается говорить с ним, не скрывая подобострастия — но разве с принцепсом говорят иначе, чем с подобострастием?
Он поощрял эту робость в окружающих, когда находил, что она продиктована сознанием его превосходства над остальным человеческим родом, и осуждал ее, когда она мешала ему общаться с людьми. Стараясь оживить свои обеды, он часто приглашал для развлечения гостей музыкантов, актеров, плясунов из цирка или шутов. Эти развлечения, носившие общедоступный, чтобы не сказать простонародный характер, казалось бы, хотя бы временно ставили его на одну доску со своими приглашенными. Впрочем, поскольку выбор «дивертисмента» всегда принадлежал хозяину, нам трудно судить, насколько искренне восхищались предложенным зрелищем гости.