Книга Казаки на персидском фронте (1915–1918) - Алексей Емельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что теперь мы видим? Мы отказались от каких-либо захватов или аннексий. И, значит, отняли почти главную, если не единственную цель, за которую мы пролили и проливаем столько крови! И снова я спрошу, за что мы деремся? Не за то ли, чтобы в лучшем случае дойти до границы, и то уже сокращенной из-за самостоятельной Польши, и чтобы после войны 12 миллионов солдат, возвращаясь на родину, еще больше бы увеличили тот хаос, в котором мы сейчас?! Возвращаясь снова к вопросу об армии, надо сказать, что прямо страшно делается, глядя на то, что в ней творится.
Даже у нас, в Персии, на далекой окраине, и то не проходит дня без того, чтобы какой-нибудь «Солдатский Комитет» не выгнал бы к черту офицера! Ведь эти факты так часты, что на них стали даже мало внимание обращать. Или, например, пришли сюда два батальона, идущие на пополнение. Оба батальона отказались идти на позиции, а многие солдаты поступили еще проще – ушли обратно домой, предварительно выгнав по решению комитета обоих батальонных командиров. Если это все происходит здесь, где каждый солдат еще подумает 20 раз раньше, чем дезертировать, ибо ему с позиций, находящихся за Касрешерином, нужно пройти до Энзели, ровно 11/2 тысячи верст пешком, что же должно происходить в России? Да там, судя по рассказам очевидцев, один ужас, в особенности на дорогах.
Да! Как мы выиграем эту войну, – я не знаю. А если мы ее проиграем, то мне лично будет прямо стыдно называться русским. Ты только подумай, с каким чувством позора мы посмотрим в глаза союзникам. Ты только подумай о национальном стыде.
Ведь всем этим «борцам за свободу» должно быть ясно, что если только мы будем побеждены немцами, то ведь от свободы ровно ничего не останется, не так ли?
Боюсь, что я тебя, мой дорогой друг, утомил своими мыслями, своими невеселыми словами, но поверь, что я так рад возможности, наконец, свободно потолковать с тобою, не боясь (относительно) цензуры.
Потом другая мысль мне просто покоя не дает.
В дни старого режима, в дни того, что теперь принято называть «прогнившим строем», мы часто и откровенно говорили с тобою. Ты отлично знал мои взгляды, которые шли прямо против того, что тогда творилось. Мы все приходили к убеждению, что «старый режим неминуемо должен привести к финальной катастрофе». Так оно и случилось!
Помнишь, как я был, сам того не зная, – прав, когда умолял Ники не брать командование армиями, относиться с большим доверием к народному представительству и обращать большее внимание на общественное мнение, говоря, что в противном случае, все рухнет! Наконец, последним актом моего пребывания в Петр[ограде] явилось вполне сознательное и продуманное участие в убийстве Распутина, как последняя попытка дать возможность Государю открыто переменить курс, не беря на себя ответственность за удаление этого человека. (Аликс ему это бы не дала сделать.) И даже это не помогло и все осталось по-прежнему, если не стало еще хуже!
Так вот какая мысль мне не дает покоя, видя, что творится кругом. Неужели старое правительство было право, когда в основу всей своей политики (против которой я так восставал) клало идею о том, что мы, русские, не доросли до «свободы»?
Неужели это действительно так? Неужели русский человек видит в «свободе» не увеличение гражданского долга (не за страх, а за совесть), а просто свободу делать все, что раньше не делалось, все, что раньше запрещалось? Неужели наша русская психология не признает другой свободы, как свободы хамского желания, самого грубого его исполнения и абсолютное непонимание спокойного и сознательного национального самоуважения?
Вот эта мысль ужасна!
Когда я был в Тегеране, то мне пришлось очень много говорить с английским посланником Sir Marling’ом. Он большой друг Бьюкенена и, следовательно, по его словам можно было судить и о политике этого последнего. Когда я только приехал в Тегеран, то после первого же разговора увидал, что у англичан, да и у других иностранцев несколько неправильная точка зрения на то, что происходит в России. Скажу больше. Англичане даже немного радовались тому, что писалось о нашей революции, но потом старый Marling стал призадумываться, ибо ему стали знакомы многие факты, которые он раньше игнорировал, находя, что это лишь временные явления. Как, напр[имер], вопрос об армии. В одном из наших разговоров он меня спрашивал, как я лично смотрю на все происходящее. Тогда я ему и сказал, что лично я нахожу, что единственный способ выйти с честью из создавшегося положения, это – безусловное подчинение Врем[енному] правительству. Что, говорил я дальше, происходит в стране, кого мы арестуем, кого судим – это все не касается иностранцев. Их, наших союзников, должны интересовать события лишь постольку, поскольку мы можем сдержать наши обязательства по отношению к ним. Слушал старый Marling внимательно и, наконец, совершенно согласился со мною. Когда я покидал Тегеран, у него уже больше не было того радостного отношения, обидного для русских и русского самолюбия, какое наблюдалось у него раньше.
Думается мне, что у Бьюкенена «рыло-то в пуху» относительно нашей резолюции. Мне кажется, что общая ошибка их, иностранцев, заключалась в том, что они думали, что революция пошла сверху и, следовательно, анархия и хаос, всегда идущий с революцией снизу, устранены!
Теперь им приходится немного изменить их точку зрения, ибо у нас именно все теперь пошло снизу. Ужасно боюсь, что ты давно послал меня с моим громадным письмом к чертям. Поэтому я перестаю говорить о политике, ибо я свободно мог написать целый том, если не два, и перехожу к личным вопросам.
27 марта я послал телегр[амму] на имя председ[ателя] Совета Министров кн. Львова. Вот дословно то, что я написал.
«В вашем лице заявляю свою полную готовность поддерживать Врем[енное] правит[ельство]. Ввиду появившихся в газетах сообщений о принятом будто бы Врем[енным] прав[ительством] по отношению ко мне решении касательно моего возвращения в Россию, и не имея лично никаких данных, подтверждающих или отвергающих это, очень прошу, если найдете возможным, не отказать сообщить, совпадают ли эти сообщения с действительным решением Временного правит[ельства]».
Ответ получился следующий от того же князя Львова.
«Временное правительство никаких решений, касательно вашего возвращения, не принимало».
Должен сознаться, что этот ответ поставил меня в тупик. А с другой стороны, я, значит, был прав, когда решил не верить в газетные сообщения, говорящие о том, что Керенский мне дал знать о том, что я могу вернуться.
Что касается моих планов, то oни следующие, хотя, конечно, теперь события так быстро идут, что и планы могут меняться, как калейдоскоп. Да так фактически оно у меня и вышло, ибо я раза два менял свои решения.
Должен сознаться совершенно откровенно, что я не особенно пока желаю возвращаться обратно в Россию. Что мне там делать? Вернуться и спокойно, сложа руки, смотреть на тот хаос, который происходит, и подвергаться разным обидным инсинуациям только за то, что я ношу фамилию Романова, – я не смогу. А быть арестованным после того, что я для блага родины поставил на карту свое доброе имя, участвуя в убийстве Р[аспутина], я считаю для себя обидным! И даже мелким!