Книга Мост через Лету - Юрий Гальперин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лешаков поднатужился, но не вспомнил. Валечка от интереса приоткрыл рот.
— Простой вопрос был. Всегда. Для всех. В любые времена. Веришь ли ты? Веришь ли ты, Фомин, в теорию и практику, в святое наше дело, в победу там чего?.. И ответ был один — верю. А иначе нельзя. Без ответа нельзя.
— Верно, верно, — закивали соседи, и опять полился коньяк.
— О вере был разговор, о вере и преданности общему делу. Это на философском-то факультете. Да и не только, повсюду одно и то же: веришь ли ты, Фомин?.. И я верил. Вот вам честное партийное слово — верил, что верю. Как малограмотный сектант, не задумываясь верил.
— Беззаветно, — вставил Валечка.
— Дело прошлое. Жизнь, она идет. Течет жизнь наша, реченька, кого топит, а кого и подхватывает. Выдвинули меня. Начал я в райкоме работать, на переднем крае. Окунулся с головой. Поездить пришлось, я ведь выездной. Посылали с делегациями и в братские страны, и в дружественные, даже в Судан. А последний раз в Японию. И вот, стало быть, поездил я, огляделся и начал ощущать — неладно со мной, как бы воздуха не хватает. Чувство возникло, вроде остановился поток жизни, запруда образовалась, и плещемся мы в этой затхлой запруде. А у человека, который живет, у него, как у хорошей рыбы, — чувство проточности. Конечно, если не рожден карасем… Везде споры бурлят, братские партии до хрипа лаются, а у нас тишь да благодать такая, что дышать нечем. И решил я сам разобраться.
— Читать начал? — восхитился Лешаков.
— Раннего Маркса. Про брюмер, значит, этого Луи Бонапарта. А потом и «Капитал».
— Прочитал? — спросил Валечка, от уважения переходя на «ты».
— Как есть прочитал, — прошептал номенклатурный работник. — Целиком.
За столом распространилось молчание. Коньяк забыто выдыхался в бутылке.
— Ну, и?.. — первым нарушил тишину Валечка.
— То-то и оно, — вздохнул Фомин. — Вышло, что веру я через марксизм утратил.
— Не может быть, — сказал Лешаков.
— Натурально, — твердо сказал Фомин. — Марксизм есть наука и разоблачает всякую веру как рабство души. Ежели имеется у тебя правильный взгляд, то верить уже не можешь. Ни во что, никогда, никому… К примеру, ты мне говоришь: «то и это». Я тебе не верю, а знаю: ты сказал «то и это». Может, оно и так, а может, иначе. Я знаю только: ты сказал. Дальше. Иду и убеждаюсь, то есть вижу «то и это». Но я не верю. Я помню: ты сказал «то и это», на мой взгляд тоже «то и это», на пробу и на зуб тоже «то и это». Вот все, что я знаю точно. Но есть ли оно, действительно, «то и это», я не знаю. И верить не могу. Не в состоянии я верить. Не принимаю. Я могу лишь догадываться, кое-что знать или думать, что знаю. И знать, что я думаю, что знаю. Вот и все. Просто. И веры никакой.
— Здорово! — восхитился актер. — Никакой!.. А жить как?
— Элементарно, — сказал Фомин. — Никак. Собеседники переглянулись.
— Никак не жить. Не получится. Не дадут жить, если ты не веришь вместе со всеми, разное допускаешь, никому мозги не пудришь и веры взамен не требуешь. Перекроют краны… Я сначала обрадовался: голова ты, Фомин, с открытием таким можно все оживить. Стал к людям приставать, — в райкоме все-таки работаем, — разные научные взгляды излагал по источникам. Так от меня шарахаться начали. Говорят: «Ты сомнительный товарищ, Фомин. Веру святую утратил». Дружок у меня, Тихонов, из транспортного отдела, я ему «Диалектику» приволок. «Вася, — говорю, — прочти Энгельса, может, хоть ты меня реабилитируешь». Взял он книжку, а через три дня поздно вечером ко мне на квартиру прибегает, без бутылки и бледный. «Возьми, — говорит, — свое чтиво, Христа ради. Не губи душу. Я, — говорит, — всегда был честным партийцем и желаю им остаться». Сунул мне «Диалектику» и убег. А?.. Такие дела. Дальше больше: вызывает меня на ковер сам, первый наш секретарь. «Что, — спрашивает, — с тобой, Фомин? Никак заболел? Колебания у тебя имеются насчет генеральной линии?». «Колебаний нет», — говорю. А он: «Может, были?». Я ему: «Личных колебаний не имел, колебался вместе с линией». «Тогда в чем дело? — спрашивает. — Почему такое с тобой?».
«Ничего особенного, — отвечаю, — просто у меня теперь ко всему научный подход». «Ну, в научный подход я верю». Я ему: «Научный подход надо понимать. Знать. Им надо овладеть. Тут верить не во что». А он как закричит: «Как это не во что! Да как же это можно знать, если не веришь? Только если веру имеешь, то и можно знать. Иначе всякое знание неверное…» И пошел, пошел стружку снимать. Я уже и не дышу, вредителем себя чувствую. Тут он прервался, брошюрку из стола вынимает. «На, говорит, внимательно изучи и намотай на ус».
Дома я открыл, брошюра из Москвы: «О современных попытках ревизии Маркса с позиций правого и левого оппортунизма». Просмотрел. Теории ни полслова. О ревизии вообще ничего. А о ревизионистах и то, и се, такие они и растакие, и разэтакие. Сто с лишним страниц — читать нечего. Из-за брошюры той я едва не захворал, отвык от стиля. С отчаяния схватил «Анти-Дюринг», чтобы отвлечься, забыться вроде. Да и увлекло. На работе стал читать. В ящике стола хранил. Только однажды вдруг является лично товарищ первый секретарь прямо ко мне и спрашивает: «Брошюру изучил? Как?». Я отвечаю честно, по-партийному. Он аж позеленел. «Отдай сейчас же, не достоин ты высоких истин». Раз, ящик выдернул из стола, а там «Анти-Дюринг». «Ага, говорит, опять за свое!..» И конфисковал.
— А потом, — спросил Лешаков, — что потом?
— А потом на бюро горкома.
— А дальше?
— Дальше яйца не пускают… Сегодня бюро, сейчас происходит. А я вот он, здесь.
— Как же это ты? — охнул по-бабьи актер. — Что-о будет!
— Ничего не будет. Ни-че-го. Время промелькнет, и ни меня с вами не будет, ни горкома. Все прахом пойдет и порастет травой, и забудется, и не станет ни памяти, ни слова.
Номенклатурный работник разлил коньяк в стопки и по-домашнему поставил порожнюю бутылку под стол. Он высказался и, казалось, успокоился. От слов его исходила сладкая сила.
— И я не верю, — встрял актер напористо и, как это часто случалось с ним, ни к селу ни к городу. — Не верю, что умру. То есть знаю. Но все равно, не верится.
— Ты, дружок, с нами заодно, — улыбнулся Фомин. — Так-то вот, встретятся трое за бутылкой, и… Нам, русским, знакомо не токмо рабство, но и братство.
— А ты не смейся, — серьезно отреагировал Лешаков.
— Смеяться не возбраняется.
— Это опаснее, чем кричать, — мудро возразил Валечка.
— Так и бояться опасно. Себе во вред, — ухмыльнулся номенклатурный работник.
— Отбоялись, — сказал инженер.
— А я на свой счет не уверен, — признался Валя.
— Нельзя за себя поручиться, — глубокомысленно обобщил номенклатурный работник. — Я не верю, что не боюсь. Вот не боюсь, а все равно не верю. Как вспомню японских Лениных косоглазых на плакатах или суданских с вывернутыми губами — хуже ночного кошмара. До чего изолгался человек, богов на свой лад подгоняет, чтобы походили на него. Не он на них, а они на него.