Книга Царь-рыба - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руки охотника в сукровице, в приставшей к пальцам жаровой и серой шерсти.
– Отвратительно! Отвра-ти-ительно! – Эля вышибла из руки Акима кружку и закрыла лицо руками.
Не сразу догадавшись, в чем дело, Аким поднял посудину, заскреб с пола разваренные былки седьмичника, жалея добро, растряс их за печкой на железке и, как ни старался сдержаться, с прорвавшейся неприязнью проговорил:
– Отвратительно шкурки пялить на себя! Пустоглаза, обснята, кишка кишкой, а ее на шею! Е-ка-лэ-мэ-нэ! – и притормозился – устал, конечно, извелся, но он-то мужик, а тут человек нездоровый, притосливый, брезгливый, стало быть, не в себе человек, из города, из Москвы самой. Он-то ко всему привычный, лесной-тундряной, не женатый, холостой, и, смиряя себя, миролюбиво продолжал: – Охотник пушнину ради хлеба добывает – сам мехов не носит. – И, вспомнив, как друг его верный Колька зверовал на Дудыпте, добавил еще: – Не до мехов! Может такой сезон выпасти – без штанов останесся…
– Все у вас тут шиворот-навыворот!
– Может, это у вас там выворот-нашиворот…
– У кого это у нас?
– У тебя, скажем!
– Не обобщай! – Эля всхлипнула. – Бродишь по лесу, черт те где рыскаешь за этими зверьками. Я одна, одна… так жутко, так жутко! Не ходи, пожалуйста, не ходи, а?..
«Не понимает. Привыкла, чтоб все готовое. Для нее все само собой растет и добывается», – с огорчением думал Аким, выходя к ловушкам после того, как Эля засыпала.
Однажды долго выправлял соболий след, попал в снежный заряд, скололся с лыжни, заблудился и добрался до избушки еле жив, в брякающей льдом одежде перевалился через порог, грохая обувью, на карачках пополз к печке. Эля дала ему кипятку, спирту из флакончика, помогала раздеваться, но сил ее не хватало разломить, стянуть с него одежду. Она в голос выла, ломая ногти, дергала с охотника валенки.
– Ты что, тонул? – спрашивала, кричала она, а он смотрел на нее перевернуто, непонимающе и валился с ног, засыпал. Она колотила его, трясла, умоляла: – Не спи, простынешь! Не спи! Не спи! Не спи-и-и! – И как-то все же раздела его, растерла спиртом, затащила на нары.
– Топи печку, пока есть сила! – дребезжал он голосом, трясясь под тюком одежды и засыпая, заснув уже, успел еще повторить: – Топи! Топи! Иначе…
До нее дошло наконец: если с Акимом что случится – и ей хана. Шарахаясь от печки к нарам – пощупать, жив ли хозяин, Эля напарила ягодного сиропа, суп сварганила из птичины, а когда обессилела, легла рядом, прижалась к охотнику, стараясь согреть его своим слабым теплом. Горячий, разметавшийся, он ничего не чувствовал и, проспавши остаток дня и долгую-долгую ночь, поднялся как «огурсик», зубы только ныли, правая щека припухла, и он изжевал две таблетки анальгина.
Не чуя под собой ног, Эля суетилась в прибранной избушке, принесла котелок с печи, поставила солонку, положила по сухарю себе и хозяину.
– Ешь! – пригласила она и первая хлебнула из котелка. Аким не сразу отозвался на пригласье, зачем-то понюхал в котелке, скосил на нее слезящиеся глаза – все же простужен, хоть и уверяет, будто он как «огурсик».
– От, е-ка-лэ-мэ-нэ! Нужда – наука проста, но верна, любого недотепу, филона наверх овчиной вывернет!
– Ешь давай! Ешь больше, болтай меньше, толстый будешь!
Аким вытаращил глаза: ну и память у человека! Она слышала эти слова, когда у нее и башка-то не держалась, падала, как у рахитного младенца, а поди ж ты – запомнила!
После того случая в тайгу на ночь глядя он не ходил, проверял ловушки, тропил соболя по свету, и сердце его обливалось кровью – густ был соболиный нарыск оттого ли, что давно на Эндэ никто не зверовал, тронула ли бескормица от северной кромки зверье туда, где урожай ореха, где скапливалась белка, птица, мышь и всякая другая кормная живность. Поредел рябчик на Эндэ, осторожней сделалась белка, прибавлялось нарыску, шире кружил соболь, реже становился сбег следов, но чаще встречались места схваток – оседлый соболь отстаивал свои владения, изгонял с них ходового соболя. Побеждал сильнейший.
Но вот приспела новая неизбежная беда: следом за белкой, соболем, колонком и горностаем двинулись песец, волк, росомаха. Припоздав к ловушкам, охотник находил в спущенных капканах лапку или шерстку соболя. Следовало в погодье чаще обходить ловушки, строить кулемы и пасти на песцов, травить волка, росомаху. Почти не спят охотники такой порою, ловят, промышляют, работают – схлынет зверь, минет урожайное время, хоть заспись.
Аким скрипел зубами, ругался, чуть ли не выл, видя, как уплывает от него удача. Торопился приделать домашние делишки – кухонные хлопоты отымали столько времени! Выскакивал в лес на часок-другой, носился на лыжах невдалеке от стана, топтался вокруг десятка капкашок. Смазанные, новые, добрые капканы висели на вышке, кулемы и слопцы он настораживать перестал – выедает из них зверька и глухаря росомаха, до того обнаглела, к избушке подобралась, поцарапала Розку. За ней, за росомахой-разбойницей, гонялся в погибельную ночь Аким, стрелял, вроде бы ранил, пыху не хватило достать, добить. Рожень бы на нее, на подлую, изладить – видел как-то в тайге, на Сыме, простую с виду, но хитрую ловушку Аким – «русамага» лезет на рожень, снимает приправу с острия, и где так хитра, а тут толку нет спрыгнуть, ползет по глади рожна задом и вздевается рылом на заостренный конец.
Чем дальше в зиму, тем больше тропился песец, значит, снова, как в том году, когда Колька шарашился по Таймыру возле речки Дудыпты – в тундре мор лемминга, голод стронул оттудова зверька. Снег еще неглубок, зима не жмет особо, морозы ухнут позже разом, видать, завернет землю в белый калач, держись тогда. А пока больше верховая, редкая здесь об эту пору погода, озолотеть можно в такой сезон, но… На вот тебе, расхлебывай Гоги Герцева грехи! Договорились стреляться, так он и тут исхитрился, выбрал месть потяжельше, подбросил свое имущество в зимовье, да еще и с прицепом…
Ох уж этот прицеп!
Нет в ней стремления и понятия, что помогать ему, а значит, и себе – работать, работать, работать необходимо для жизни, для существования. Хоть и сдвинулось в человеке кое-что, а все выходило так, что будничное, грязное, нудное кто-то должен делать за нее – человека вроде бы иной, высшей породы, а она бы только рассуждала по поводу сделанного, деля все на две части – это ей нравится, это нет.
Распсиховалась недавно, бросила почти целую тушку рябчика к порогу: «Не могу больше! Надоели! Травой пахнут! Горьким чем-то! Невыносимо!..» Розка тушку рябчика подобрала, зажала в лапах, смотрела на Акима. Он рябчика у собаки отнял, кинул в берестянку над печкой и, чувствуя в себе тошноту и отвращение к птичьему супу, хлебал его остервенело.
Эля отвернулась к стене, не умея, а может, не желая укрощать характер, хынькала.
«На что мне вся эта хреновина сдалась? Бросить, уйти!..» И, зная, что не сделать ему так никогда, сдерживая в себе клокочущее бешенство, как можно скучней Аким проговорил:
– В Москве расскажешь, как мы тут крымовали и как ты рябчиков не ела, – обхохочутся!