Книга Московские повести - Лев Эммануилович Разгон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солдаты на спор стреляли, для смеха. Кто попадет в человека. В Грузинах солдаты стреляли во все стороны, так без всякого прицела. Постреляют, постреляют, потом ружья в козлы — перекур. Перекурят, отдохнут от своей работы, опять разберут ружья — и стрелять... Из-за заборов высунутся детишки, дразнят солдат: «Не попал! Не попал!» — солдаты по ним. Те спрячутся, опять высунутся и снова: «Не попал! Не попал!» Вот с кем воевало православное воинство!
На Пресне семеновцы не только убивали — они и грабили, мерзавцы! Ходили по всем домам — дескать, оружие искали. Обыскивают женщин, требуют денег, а если не дают — а откуда их взять! — бьют посуду, последние подушки да перины распарывают и пух по ветру пускают... Небось ни в один богатый дом не заходили, обысков не чинили. Громили только бедняков, только те дома, где рабочие живут. Одни грабят, другие убивают.
А убивали больше на Прохоровке. Сам полковник Мин творил суд да расправу. Когда оцепили Прохоровку, в ней оставались из дружинников только раненые. А больше было не дружинников, а так — случайных людей. Их всех на Прохоровку уволакивали, потому что там сделали вроде лазарета. И были там ткачи, какие никакого дела к баррикадам не имели, просто старые ткачи. И конечно, полно ткачих было. С детьми многие.
И вот является со своей свитой командир лейб-гвардии Семеновского полка полковник Мин и начинает над этими людьми творить расправу.
— Это что — полевой суд?
— Ну какой там суд! Для чего им время тратить? На Казанке другой полковник, Риман. Тот рабочих-железнодорожников прямо расстреливал на месте! Покажет на кого пальцем — взять и расстрелять! Берут и расстреливают! Так же и у нас на Прохоровке было. Приказал Мин всем построиться, ходит вдоль шеренги, смотрит да командует: «Налево! Направо!» Налево — значит, на расстрел, а направо — сечь, бить, еще как...
— Но почему же! Без всего, без допросов, без суда! По каким же признакам этот палач решал, кого убивать, кого в живых оставлять?
— А зачем ему это? Для него весь рабочий класс виноват! Ну, а как весь его пострелять нельзя — на них же работаем! — так для острастки... А приметы для него любые годятся. Длинные волосы — значит, студент — налево! Белая папаха — кавказец — налево! Нос горбатый — жид, значит, — налево! Убивали за студенческую тужурку, за то, что у рабочего кисет красный, убивали за то, что на шее креста не было. Там кровь ручьем текла. Поставят к фабричной стене и стреляют. Кого ранят — штыком добьют... Ну, а тех, кого, значит, полковник Мин жаловал, в живых оставлял, — этих секли. Стариков, женщин секли шомполами, били прикладами, а некоторых шашками рубили — если слово поперек скажет!
— Знаете, ловлю себя на мысли: эсерам иногда завидую, — вдруг сказал Николай Яковлев. Он был бледен той бледностью, которую дает неизбывная, не знающая себе выхода злость. — Понимаю всю никчемность индивидуального террора. Я социал-демократ без всяких сомнений, а не могу жить при мысли, что такой, как Мин, будет сидеть в офицерском клубе, пить водку и рассказывать, как он с Москвой расправлялся...
— Ну, убьют полковника Мина, наверное убьют, мстители — они найдутся. И жалеть его не будем — нет такой смерти, какой он бы не заслужил... Так они, почитай, все такие! Ну, не Мин бы командовал семеновцами, а другой — то же самое бы сделал. Не в них дело, не в них...
— А в ком же? — Штернберг в упор смотрел на немолодого человека, рабочего, рассказывавшего об этом страшном так просто и так человечно.
— В нас дело. Только в нас самих. Не числом они сильны — нас все же поболе их. Но они знают, что хотят, а мы еще в разброде... И малограмотные мы в нашем деле. Я хочу сказать, в нашем революционном деле. Вот прошли мы сейчас школу, даже не школу, скажем, а целый университет — пятый год! Начали этот год девятого января у Зимнего дворца и кончили декабрем на Пресне. Неужто за целый такой год ничему не научимся?.. Вот вы, товарищ, по всему видать, ученый человек, — как вы считаете: должны мы научиться воевать с царем да буржуазией?
— Должны. Обязаны!
Сколько времени прошло, пока длился этот рассказ о том, чего не видел Штернберг? Ему казалось, что не часы, а долгие дни, недели, — те самые недели, которые он провел в спокойном Берлине, пока здесь стреляли, резали, кололи, секли, грабили. И он за эти часы устал так, как будто сам прошел через эти бессонные, страшные дни и ночи восстания пресненских рабочих.
— Ну, прощевайте, — сказал Емельян Степанович. — Не пропащий вечерок. Нового нашего товарища, значит, ввели в дело. Надо только, чтобы дело двигалось. А для этого нужно, чтобы каждый свое дело знал. Одним на людях работать, другим в подполье до поры до времени — словом, каждый пусть делает свое. Николай да Варвара передадут, товарищ, что и как... Ну, Оскар, иди вперед, как ты есть разведчик.
Оскар, так и не проронивший за весь вечер ни слова, оторвался от окна, надел драповое пальтишко, ватный картуз и вышел за дверь. Вслед за ним вышел и Емельян Степанович.
Наступившее долгое молчание прервала Варвара:
— Павел Карлович! Как вы, наверное, понимаете, Емельян Степанович — комитетский. Мы с ним обсуждали вопрос о вашей деятельности в партии. Надобно использовать то, что вас не было в Москве, что никому — не только охранке, но даже внутри партии — не известно, что вы — наш... Коля уже передал вам кое-что из партийных дел. Наверное, и дальше обсерватория будет самым надежным местом для партийных тайников. Но для этого необходимо, чтобы вы были вне всяких подозрений. Не делайте, ради бога, такого грозного лица, тут не экзамены университетские.
Я понимаю, что вам не хочется ходить в маске университетского чиновника. Но