Книга Марк Аврелий - Франсуа Фонтен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь-то мы знаем достаточно, чтобы понять, что нас отделяет от общества II века: нами движет дух перемен, творческое воображение, поиск нового, а общество Марка Аврелия если и верит в лучший мир, то ожидает его только от личной удачи, либо располагает его в прошлом или же в иной жизни. Оно не видит возможности улучшений ни в разработке ресурсов, ни в техническом прогрессе; в нем нет идеалистического предпочтения чисто духовных путей, оно не представляет себе всеобщего и всем служащего повышения уровня жизни. К сожалению, из-за этой психологической пропасти, которая образовалась во времена Милля и Ренана, эпоха промышленной революции, культурные связи, соединяющие нас с греко-римской цивилизацией, могут становиться все проблематичнее. Пока мы будем по-прежнему считать сами себя в первую очередь обществом роста во всех областях, мы не сможем называть себя прямыми наследниками общества античного. Если и есть у нас какой-то общий экономический факт с ранней Римской империей, то это лишь непрестанный рост потребления, и мы несем бремя тех же социальных и нравственных следствий из него. Но недавно мы открыли и возможность непрестанного роста промышленного производства, что взорвало тысячелетний материальный и психологический порядок. С этих пор мы уже не чувствуем себя столь солидарными с нашими предками. Мы думаем, что выработали культуру на совершенно иных основаниях — культуру безграничной экспансии, которая уже ничем не обязана конечному миру римлян. Мы перешли на другую орбиту.
Если так, то что же остается для нас из наследия императора-философа? Молитвенник неизбежного разочарования. Достойный подражания пример гражданского мужества и, возможно, предостерегающий пример политической слепоты. В любом случае — исторический урок, который стоит обдумать современным европейцам.
И прежде всего — можно ли утвердить отчет Марка Аврелия по управлению государством? Самым убедительным и трезвым кажется нам ответ Моммзена — мэтра римской историографии: «Следует не только признать за ним решительность и упорство государственного человека, но и оценить то, что он делал, как правильную политику». Но от этого проблема еще не до конца проясняется: ведь надо уточнить, какова же истинная природа соответствия этого человека своему времени. Был ли он инициатором «правильной политики» или только проводил ее? Шел он впереди великого потепления II века или только сопровождал его? А раз это потепление закончилось с его смертью — следует ли отсюда, что посмертное поражение делает сомнительным и успех его жизни? Каждый читатель этой книги может составить собственное мнение на этот счет. И тогда остается ответить еще на один вопрос: какие уроки наше время может извлечь из судьбы общества, которое, достигнув, казалось бы, апогея, вдруг сгорело в плотных слоях атмосферы?
Как вы поняли, мы говорим здесь о явлении, которое носит название «упадок Римской империи» и вокруг которого построена столь сомнительная мифология, что соблазнительно отрицать и реальность, которая за ней стоит. Этим занимался не один современный историк, а уж при византинистах и вовсе не стоит заикаться об ослаблении императорской власти. И все же кто будет отрицать, что в Империи на несколько веков воцарилась военная анархия, в которой вскоре разложились великие римские традиции? Какие бы смелые попытки реставрации ни предпринимали провинциальные генералы, получались только карикатуры на принципат Августа. Некоторые из таких случайных императоров даже не появились в Риме. Уже при африканце Септимии Севере и его ничтожном сирийском потомстве власть потеряла преимущественно западный характер. Благодаря старой всаднической администрации структуры управления еще какое-то время продержались, но эта бюрократия, а особенно фиск, стали очень уж обременительны. Войско превратилось в простое собрание больших провинциальных ополчений, набранных на границах и занятых обороной своего ближайшего тыла. Оно не могло воспротивиться беспорядку и необеспеченности существования, которые разваливали Империю, а часто и способствовало им.
Следы, оставшиеся от всего этого, для нас не лишены интереса. Вновь возникшие перегородки, замкнутость народов, сами их беды питали искусство более непосредственное, более шероховатое, более близкое к современному. Сюда же прибавились великие наивные порывы христианства. В восточной части Империи деспотизм воплотился в гигантизме и блеске. Современные критики трактуют все эти новые формы как могучий взлет искусства, освобожденного от оков классицизма. Иные видят здесь зарю плодоносной цивилизации, где благодаря разумному отношению к бедности расцвела духовность. Говоря о «поздней Античности», историки стараются избежать всяких отрицательных коннотаций. И действительно совершенно верно, что симптомы вырождения проявились не одновременно во всех частях Империи и что не все социальные слои ощущали их таковыми. Но зачем же их отрицать?
В наше время это, пожалуй, просто мода, связанная с такими эстетическими и этическими течениями, для которых источники крепкой организации западного общества всегда нечисты. Но эта мода уже проходит. Невозможно принять за образец так называемые прогрессивные явления, в том числе тенденцию к социальному уравнительству, экономическому дирижизму и бюрократизму, проявившиеся уже спустя пятнадцать лет после смерти Марка Аврелия, начиная с династии Северов. Видеть во всем этом выбор общества — грубый анахронизм: правители просто затыкали дыры. Конечно, это было необходимо после сумасбродств Коммода и войн за наследство, в которых пали пять крупнейших полководцев его отца. Признаем также, что и наследство этого достойнейшего отца было обременено долгами. Можем даже отчасти возложить на христиан ответственность за нетерпеливое ожидание конца света, превратившее их религию в спасительное убежище. Многое можно объяснить и извинить, но нельзя найти ни следа большого реформаторского плана. Время поздней империи все-таки остается плохо контролируемым распадом.
Следует ли отбросить Марка Аврелия на задворки истории, как изгнали афиняне Аристида, под тем же предлогом: он-де слишком праведен для хорошего правителя? Он сам, как мы видели, был к этому готов: «Разве не найдется кто-нибудь, кто про себя скажет: „Наконец-то отдохну от этого воспитателя…“» (X, 36).
И действительно, после него по всей Европе стали носиться орды авантюристов и варваров, разорявших города и села, а мы до сих пор завороженно воспринимаем эту дикую скачку. Но это значит бесчеловечно относиться к своим предкам, десятками поколений страдавшим от голода и опасностей и лишь затем открывшим, а вернее — заново научившимся способу жизни и мысли, которые мы неправильно называем современными: ведь в основном они, когда умирал Марк Аврелий, уже существовали. Не забудем, что толстые стены средневековых городов были воздвигнуты против завоевателей из камней изящных античных построек. Только бесчисленные клады, за которыми так и не вернулись владельцы, остались свидетелями великого страха, тайные рубцы от которого наши страны хранили до самого недавнего времени. Так что нельзя уйти от вопроса: какие происшествия могут завтра разрушить, затормозить, сбить с пути нынешнее европейское общество? Гарантированы ли мы, что новые завоеватели, новые неудержимые орды переселенцев не уничтожат наши открытые, слишком хитроумные общественные структуры? Другими словами, скажем ради конкретного, но и символического примера: окажется ли статуя Марка Аврелия, которую Микеланджело поставил перед Капитолием как знак возрождения Рима, вновь на сотни лет лежащей неизвестно где?[63]