Книга Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В январе повалил такой снег, что людям, смотревшим на него из бесчисленных окон, уже не удавалось уверить себя, будто под гладким его покровом кроются очертания более острые либо краски более яркие, ибо все затопила мглистая белизна. Самый воздух задыхался от хлопьев величиною с детский кулак, а земля окрест взбухала затонувшими неровностями полузабытого ландшафта.
В окружавших замок просторных белых полях лежали или стояли, кренясь набок, закоченевшие до смерти птицы. Между ними бродили, прихрамывая, птицы еще не умершие, или вздрагивали в последнем отчаянном усилии маленькие, слипшиеся ото льда крылья.
Из окон замка ослепительный снег представлялся усеянным угольками, а поля – покрытыми, будто оспинами, телами солдат разгромленного зимою войска. Невозможно было сыскать чистой полоски снега, не искрапленой широко размахнувшейся смертью, – ни единый сугроб не обошелся без собственного кладбища.
Слепящий этот блеск делал птиц, каково бы ни было их оперение, черными, как смоль: теперь они отличались лишь очертаниями, тщательно вырезанными контурами, словно награвированными иглой, – столь тонким выглядел рисунок их шиповидных клювов, бородок перьев, изысканных когтей и голов.
Казалось, будто на бескрайнем похоронном покрове снега каждая птица этого войска отмечена тонкой, трагической артистичностью, являющей доказательство ее и только ее смерти; обозначена на языке, и не поддающемся расшифровке, и выразительном сразу – иероглифами фантастической красоты.
Снег, убивавший птиц, сам же их покрывал – касанием еще более страшным из-за его нежности. Но сколько бы слоев слепящей пороши ни ложилось один на другой, птиц, еще не перешедших порога смерти, хватало всегда – то было разрозненное, угольно-черное сонмище. И куда ни глянь, всюду виднелись они – ковыляющие, стоящие, дрожа либо утопая по грудь, проталкивающиеся в смертельной агонии сквозь роскошный смертоносный покров, оставляя за собою в снегу траншейки, указующие их путь.
И все же, сколько бы птиц ни гибло, замок был полон ими. Графиня, чье сердце сжималось при мысли о таком разливе страданий и голода, пускалась на любые хитрости, лишь бы приманить пернатых в замок. Едва только сотни расставленных вокруг него ванн и тазов затягивало ледком, как таковой разбивали. Куски мяса, хлебные крошки, зерно разбрасывались, чтобы завлечь птиц внутрь замка, где было потеплее. Но и при всех этих соблазнах, манивших в стены замка тысячи забывших от голода страх птиц – сов, цапель и даже хищников, – мертвые и умирающие все равно окружали его. Стужа обратила замок в средоточие своей лютости. В Горменгаст стягивалось пернатое население не только ближайших окрестностей – опустели и дальние леса, и болота. Общего числа пораженных снежной слепотой, изголодавшихся, смертельно уставших птиц, слетавшихся к замку – что ни час, опадавших из снежной мути небес, – более чем хватало для объяснения столь обширного списка потерь, даром что Горменгаст оставался неизменно открытым для пернатых приютом.
Графиня объявила (к большому неудовольствию всех, кого это затронуло), что трапезная преобразуется в птичий госпиталь. Здесь она, Гертруда, огромная, красноволосая, одинокая, бродила меж птиц, кормя их, вливая в них силы. Ветви деревьев принесли сюда и расставили, прислонив, вдоль стен. Столы перевернули, чтобы на их торчащих кверху ножках могли сидеть птицы, которым такое пристанище приходилось по вкусу. Спустя недолгое время, трапезную огласило птичье пение, пронзительные вскрики ворон и галок, гомон сотен писклявых и густых голосов.
Птиц, которых удалось уберечь от снега, уберегли, однако снежный покров был слишком глубок и густ для каких бы то ни было спасательных экспедиций, способных удалиться от замка на расстояние большее, чем длина выставленной из самого нижнего окна руки.
Месяц, если не больше, замок простоял в осаде снегов. Множество открывавшихся вовне дверей треснуло под напором снега. А из устоявших ни единой воспользоваться было нельзя. По всему Горменгасту горел свет, поскольку все его окна были либо заколочены, либо покрыты толстой наледью.
Трудно сказать, как управился бы господин Флэй, если б подземный ход так и не удалось обнаружить или если бы Титус не рассказал о нем Флэю. Сугробы вокруг пещеры его навалило такие высокие и опасные, что рано или поздно Флэй, провалившись в какой-то из них, вряд ли сумел бы выбраться наружу. Да и шансов пережить страшную стужу и не умереть голодной смертью у него, сколько он понимал, было всего ничего.
Но подземный ход разрешил все проблемы. К наступлению холодов для Флэя стало обычным делом проходить тоннель из конца в конец со свечою в руке, вдыхая запахи почвы, – меряя милю за милей проросшей корнями, усыпанной черепами и косточками мелких зверьков земли. Ибо многие участки тоннеля стали прибежищем лис, грызунов и разнообразных мелких хищников – укрытием и от зимы, ныне ими переживаемой, и от врагов. Свеча, которую Флэй держал перед собою в вытянутой руке, высвечивала уже знакомые ему сплетения корней – свидетелей того, что над ним стоит роща, – или обнаруживала тайные города муравьев.
Не заваленный снегом, тоннель давал бесценную возможность добраться до замка, – и все же воздух здесь полнился смрадом распада и смерти, так что у Флэя во время долгих его одиноких подземных походов медлить причин не имелось.
Когда он в первый раз выбрался из тоннеля в замок, прошел коридором и попал на окраину безжизненных залов и переходов, и углубился, как Титус до него, в тишину, то испытал подобие столь мучившего мальчика благоговейного страха и поднял костлявые плечи к ушам, и выставил челюсть вперед, между тем как глаза его рыскали по сторонам, как если б ему угрожал невидимый враг.
Однако после дюжины дневных походов он достаточно узнал пустынные эти места, и от первоначальных его опасений не осталось даже следа.
Напротив, он начал на странный манер обживаться в Глухих Залах – так же, как когда-то неосознанно впитал в себя дух леса Горменгаст.
Не в его характере было очертя голову бросаться на поиски поразившего замок зла. Такие дела спешки не терпят. Сначала следовало освоиться здесь.
И потому (после того, как он отыскал ступеньки, ведшие к статуе в коридоре изваяний) Флэй в первые несколько недель ограничивал свои полуночные вылазки попытками уяснить, какие перемены произошли после его ухода из Горменгаста в обыкновениях замковых обитателей. Жизнь в лесу научила его терпению и только усилила поразительный дар, которым он всегда обладал: умение сливаться с общим фоном. В дневное время Флэй прятаться нужды не имел – довольно было замереть на месте, и он становился неотличимым от стен, теней, трухлявой деревянной резьбы. Как только он опускал голову пониже, волосы и борода его обращались во мраке в еще один клок паутины, а лохмотья – в тусклый листовник, которого много росло по серым и сырым коридорам.
Странное чувство испытывал он, вглядываясь с того или иного удобного места в лица, когда-то столь хорошо ему знакомые. Порою они проплывали всего в нескольких футах от него – одни слегка постарели, другие немного помолодели, третьи отчасти изменились, четвертые же, принадлежавшие в пору его изгнания юношам или мальчикам, теперь узнавались с трудом.