Книга Александр Иванов - Лев Анисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следом за ним на юг Италии последовал русский представитель при Ватикане А. П. Бутенев. Пределы Рима должны были покинуть и русские пенсионеры. Посольство тщательно следило, чтобы русские художники не подвергались «революционной заразе».
Ф. А. Моллер из Петербурга писал Иванову 21 марта 1849 года: «Едва ли в настоящую минуту я мог бы получить позволение ехать за границу. Вам, вероятно, уже известно, что всем нашим пенсионерам, находящимся в Риме, послано приказами, возвратиться в Россию, вследствие чего и ваш братец без сомнения скоро будет сюды. Так как этот приказ не совсем до вас касается, то вы, вероятно, и останетесь в Риме — и в этом случае я совершенно спокоен насчет моей мастерской…»[137]
Иванова, которого считали человеком «мирного характера и уединенного образа жизни», Петербург не тронул. Остался в Риме и брат Сергей.
«…На скорый приезд брата моего в Россию вы не рассчитывайте и действуйте так, как бы этого совсем не было», — отвечал А. Иванов[138].
Ф. И. Иордан, считавшийся римским гражданином, нес обязанности солдата гвардии и стоял с заржавелым ружьем в руках на часах у банка…
Жизненный распорядок А. Иванова оставался прежним.
«Я встаю со светом, работаю в студии до полудня, иду отдохнуть в кафе, чтобы приготовить свои силы, дабы начать работать с часу до сумерек, — сообщал он Ф. В. Чижову. — Устав таким образом, я рад бываю добраться до кресел или до постели вечером. Только по воскресеньям и позволяю себе ничего не делать, и тут пишу письма, если уж очень нужно отвечать. Всякое изменение этого порядка было бы клятвопреступлением против моей картины, которая теперь составляет для меня все…»
Лишь одно изменение коснулось этого порядка.
Если до 1848 года его мастерская была отворена для всех, кто желал видеть его работы, то теперь он стал неохотно показывать их публике, только одни художники имели доступ в мастерскую; позже и они лишились этого.
В Петербурге об Иванове ходили самые противоречивые слухи. Обсуждая странности его поведения, некоторые даже высказывали предположение, ничем не подкрепленное, будто по примеру Кипренского он перешел в католичество и даже сделался «езуитом»[139]. И оттого заперся.
Племяннице, как бы отвечая на эти слухи, он напишет:
«Напрасно вы думаете, что, я и брат разлюбили наше отечество. Напротив, с каждым днем везде слышится чувствительнее лучшая участь русского; посильными же нашими успехами мы еще яснее это и себе, и другим постараемся показать. Быть русским уже есть счастие, как же вы желаете, чтобы мы не желали его? Возврат наш на родину будет непременно, но нужно же прежде исполнить долг — окончить давно начатые дела с возможной совестью».
* * *
Полученная в наследство небольшая сумма и 5000 рублей, вырученные от продажи К. Т. Солдатенкову большого эскиза к картине[140], позволяли А. Иванову прожить, хотя и в постоянной нужде, еще несколько лет в Риме.
Размышляя о миссии русского искусства как отражении русской духовной жизни, он все более приходил к мысли, что она заключается в воплощении (через образы) национально-религиозного идеала. Все художники, уклоняющиеся в своей деятельности от этой миссии, идут наперекор прямому назначению русского искусства и тем самым должны заслуживать всяческого осуждения.
«Христос Иванова некрасив и не очаровывает взора сразу, — писал в 1907 году Н. И. Романов. — Он скорее справедлив, чем добр, но в справедливости Его заключена и доброта; вернее, Он объединяет их в Себе, как много передумавший и переживший человек. Его лицо хранит следы душевного страдания, перенесенного в пустыне. Он идет сознательно, готовый на свое служение. От всей Его фигуры веет чем-то твердым и спокойным, как ясно и непоколебимо то учение, которое несет Он людям из пустыни.
Есть что-то непостижимо совершенное в торжественной простоте Его фигуры, в гармонии и ясности всех линий, в их сочетании с воздушной тенью, бегущей по земле».
Так выполнил Иванов обещание, данное В. А. Жуковскому в 1847 году.
«Я надеюсь, — писал он тогда поэту, — самим делом убедить Вас, что способен из житейского простого быта вознестись до изображения Богочеловека».
Только русский человек в состоянии оценить вполне в Христе Иванова эту внутреннюю глубину идеализма в союзе с этой величайшей простотой и правдой. Для того, кто раз проникся красотою такого сочетания, образ, созданный Ивановым, навсегда останется лучшим выражением Христа в искусстве XIX века, заключал свою мысль Н. И. Романов.
25 января 1849 года, незадолго до провозглашения Римской республики и лишения папы светской власти[141], А. А. Иванов напишет Ф. А. Моллеру: «Трудно описывать политическое состояние Рима тому, кто совсем не имеет времени следить за всеми изворотами, — русские художники столь же занимаются, как и прежде, а с иностранными я не в сношении, как и всегда почти…»
Даже помощь К. Тона, предлагавшего А. Иванову написать на парусах строящегося в Москве храма Спасителя четырех Евангелистов и приготовить эскизы для них, «не согласовалась, — как писал позже художник, — с мнением живописца Иванова, отказавшегося от всего на свете для производства своей любимой мысли, которая требовала всех его сил, без малейшего развлечения»[142].
Стремление выделить главное, твердо стоять за него, руководит им. Этим, быть может, объясняется странное, на первый взгляд, резкое изменение в его отношениях с недавно близкими ему людьми.
«…Часто мне теперь на мысль приходит Завьялов и Москва. Ученые, литераторы, защитники Запада, славянофилы и всё, что звонит красивыми словами об искусствах, выслали глубоко ученого рисовальщика русского и взяли на его место Скотти, у которого самая высокая нота — деньги и спекуляции, — напишет А. Иванов Ф. В. Чижову 8 февраля 1849 года. — Если б я знал наверное, что Н. В. Гоголь в Москве, я бы послал к нему об этом письмо; может быть, его авторитет пособил бы разбить бессовестность и восстановить Завьялова еще с большею крепостью…»
Отголосок резкости угадывается и в письме к самому Н. В. Гоголю: «Моллер мне сообщил, что вы в Москве и желаете от меня письма. Я бы очень хотел знать, что вы скажете мне о Завьялове; ведь этот человек совершенно был на своем месте, Москва предпочла Скотти. Не знаю, были ли вы всему этому свидетелем и как дело теперь»[143].