Книга Правила одиночества - Самид Агаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице было тихо и безветренно. «Даже климат изменился», — с раздражением подумал Ислам. Ставшие нарицательными бешеные бакинские ветра, задиравшие на женщинах платья, случались все реже. Неторопливо спустился к метро, постоял в раздумье, с грустью глядя на снующих вокруг людей, тяжело вздохнул и поплелся в гостиницу. В Москве он бы сейчас обязательно напился: настроение было самое подходящее. Но с собой у него ничего не было, а пить местные напитки он не рисковал — не любил двадцатиградусную водку и коньячный спирт, выдаваемый за выдержанный коньяк. Вернувшись в номер, Ислам заказал коридорной чаю, расположился в кресле напротив открытой балконной двери и, глядя на мигающую огнями Бакинскую бухту, провел вечер в воспоминаниях. Он не утруждал себя хронологией: сцены из армейской жизни всплывали в памяти ассоциативно. Вот картина со стихотворным началом: ночь, каптерка, фонарь за окном.
— Фамилия?
— Курсант Караев, — чеканит солдат, стоящий навытяжку перед начальством.
Старшина срочной службы Овсянников рост имел невысокий, но держался торчком, словно аршин проглотил, — особенность людей маленького роста — стойка, грудь колесом. Все как полагается: идеально вычищенные сапоги, ушитая по фигуре гимнастерка, белоснежный подворотничок, на плечах — небрежно накинутый бушлат, шапка-ушанка сползает на глаза, короткие светлые усики под вздернутым носиком. Но голос! От голоса старшины дрожат стекла в казарме, а у дневальных подгибаются коленки.
— Знакомая фамилия, — цедит старшина, — музыкальная, фон Караян, слыхал такую?
— Так точно.
— Земляк, может, твой?
— Никак нет, товарищ старшина. Герберт фон Караян, во-первых, немец, во-вторых, армянин.
— А ты?
— Я азербайджанец, но у нас есть композитор Караев.
— Родственник твой?
— Никак нет, однофамилец.
— Знаешь, зачем позвал?
— Никак нет, товарищ старшина.
— А подумай.
Разговор происходил в ротной каптерке, после отбоя: небольшая комната с высоченным потолком, стены доверху в стеллажах, на которых лежат амуниция, кастелянные принадлежности, мыло и тому подобные вещи. Кроме курсанта и старшины в каптерке сидят каптенармус, упитанный, розовощекий курсант Зудин и старший сержант Селиверстов, человек громадного роста. Зудин что-то пишет в журнале, а Селиверстов пьет чай с ирисками. Ирисок во рту столько, что он с трудом двигает челюстями. Курсант скашивает глаза на ночь за окном. Фонарь освещает тусклым желтым светом плац, где ветер гоняет редкие листья, укрывшиеся от бдительного ока дежурного по батальону.
— Жду ответа, — напоминает старшина.
Курсант стоит в белых бумазейных кальсонах, в тапочках, сшитых из шинельной ткани, голова острижена под ноль. Первоначальный испуг, естественный для человека, разбуженного ночью в казарме немилосердной рукой дежурного, затем любопытство прошли, и теперь на лице отражается лишь усталое равнодушие. За месяц армейской службы эта была единственная ночь, когда ему удалось лечь сразу после отбоя, без нарядов, тренировок и дополнительных работ. Но его разбудил дневальный, и вот теперь он стоит в каптерке, стараясь не трястись от холода. Селиверстов, сумев наконец разомкнуть рот, произносит:
— Может, ему в лоб дать, чтобы быстрее соображал?
— Никак нет, товарищ сержант, — чеканит солдат, — в таком случае я вообще перестану соображать.
— Кажется, он над нами издевается, — подозрительно говорит Селиверстов. Он пытается завести старшину, который, как ему кажется, слишком медлителен и миролюбив.
— Правду говорят, что ты за два дня выучил наизусть все статьи караульного устава? — спрашивает наконец Овсянников.
— Так точно, товарищ старшина, — отвечает курсант.
— Как это может быть? — простодушно удивляется Овсянников. — Ведь ты азербайджанец, а устав написан по-русски?
— Я окончил русскую школу, товарищ старшина.
— Ну и шо? Селиверстов вон тоже русскую школу кончил, а караульный устав до сих пор не знает наизусть.
Селиверстов, недовольный сравнением, произносит выразительное «кхм», но этим ограничивается. Впрочем, курсанту, вдруг обретшему врага, от этого не легче.
— Молодец, хвалю, — произносит старшина. — Молодец, — повторяет он и добавляет, — свободен.
— Есть, — чеканит курсант, поворачивается кругом и покидает каптерку.
Закрыв за собой дверь, он расслабляется; опустив плечи, плетется к своей койке, залезает на второй ярус. Постель давно остыла, и ему приходится напрячь тело, чтобы не дать холоду проникнуть в организм. Несколько минут он горько сожалеет о времени, проведенном в каптерке, — ровно столько отнято у драгоценного сна, затем черное покрывало сна накрывает его, и он засыпает, чтобы тут же проснуться. Это ощущение преследует его с начала службы: сон без сновидений длится одно мгновение — кажется, только закрыл глаза, как тут же вскакиваешь от голоса дневального: «Рота, подъем!», словно эхом многократно повторяемого ненавистными голосами сержантов: «Подъем, подъем, подъем, подъем». Пробегая мимо койки старшины, стоящей у громадной печи в центре казармы, Ислам отмечает, что старшина спит, накрывшись с головой. Немудрено: шесть утра. По-сиротски подняв плечи, Караев, в числе таких же привидений — белый верх, серый, цвета хаки низ — стуча подковками, зябко кутаясь в вафельное полотенце, обернутое вокруг шеи, несется в умывальник и становится в очередь к крану. Чернота ночи, неживой свет фонарей — ничто не выдает близость утра. В умывальнике стоит резкий запах мужских тел, кирзовых сапог и дыма отсыревших сигарет.
Очередь оттого, что половина кранов не работает, но движется она быстро: холодная вода не располагает к длительным процедурам. Наклонясь над раковиной, Караев быстро смачивает лицо, содрогаясь от внутреннего озноба; выпрямляясь, прижимает к горящему лицу тонкое полотенце, отходит в сторону. Перед тем как выбежать на плац, он замечает Торосяна, пухленького армянина из его взвода, который, закрепив на выступе стены маленькое зеркальце, страдальчески скребет подбородок. Холодная вода, хозяйственное мыло и безопасное бритвенное лезвие «Спутник». Рядом с ним стоит Наливайко, конопатый парень из Пскова, и жадно затягивается сигаретой. Торосян, поймав в зеркале взгляд Караева, говорит:
— Счастья своего не понимаешь.
И совсем другим, раздраженным тоном, обращается к Наливайко:
— Ара, отойди, ну, и так здесь дышать нечем! Э-э!
Караев проводит ладонью по своей не знающей бритвы щеке и, улыбаясь (всегда найдется человек несчастнее тебя), выбегает на плац.
Бегом в казарму: заправить постель, привести себя в порядок и после команды дневального: «Рота, строиться на завтрак» — вновь на плац. Плац олицетворяет собой идею вечного возвращения. С него все начинается и к нему все возвращается. Через некоторое время батальон стоит по команде «смирно»: напряженные лица и красные от холода носы, из которых вырывается пар. «Напра-во, в столовую шагом марш». Сотрясая вселенную сапогами, первый взвод в строевом порядке входит в столовую, и тут порядок мгновенно расстраивается: солдаты превращаются в полчища варваров, налетающих на столы. Наступает мгновение, над которым не властна армейская дисциплина, промедление смерти подобно — голодной, разумеется. Чуть зазевался — и тебе чего-нибудь не достанется: сахара, масла, ломтя белого хлеба. Это нечто из области высшей математики, где, как известно, арифметические законы не всегда справедливы. На столе находятся десять порций сахара, десять кругляшков сливочного масла, буханка разрезана на десять кусков, и за стол садится десять человек, но одному человеку может не хватить. Холодный слезящийся цилиндрик масла не размазывается по мягкому разваливающемуся ломтю хлеба, горбушки, к сожалению, всего две, и они у самых быстрых. Минуты, отведенные на завтрак, пролетают молниеносно. Следует команда «Взвод, встать, выходи строиться». Курсанты вскакивают из-за стола и выбегают, дожевывая на ходу.