Книга Бессмертник - Белва Плейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Мори они больше не говорили. В день его рождения Джозеф не сказал ни слова. Возможно, забыл, у него вообще плохая память на даты, но, возможно, и помнил. Джозеф непредсказуем. Долгое время после смерти Мори ей казалось, что Джозефу легче, что вера придает ему силы. Она завидовала ему, когда он твердил, что мы должны возблагодарить Бога и в страдании нашем. И не только твердил, но, очевидно, и верил в это. «Так сказано в кадише, поминальной молитве, и недаром мы возносим ее Богу в дни смерти», — говорил он и принимался объяснять, серьезно и пространно, что надо молиться, дабы когда-нибудь нам дано будет узнать, за что мы страдаем. «У страданий, как у всего на свете, есть своя причина», — добавлял он. И не знай она, что он никакой не лицемер, а честнейший человек на свете, подняла бы его на смех.
Джозеф верил в грех и возмездие за грехи. Но в чем грех Мори, чем он заслужил такое наказание? И чем согрешил ребенок, лишившийся разом обоих родителей? Если б я верила в возмездие, давно бы уже потеряла рассудок. Потому что считала бы смерть сына возмездием за собственный грех.
За свою жизнь она прочитала слишком много о примитивных языческих религиях, слишком много Фрейда — об инстинктивном поиске фигуры отца, — точнее, не Фрейда, а статей о его теориях. Все это не могло не поколебать веру, которая жила в ней с детства. Сейчас она не могла бы, положа руку на сердце, сказать: «Да, я верю» — как не могла пока сказать: «Нет, я не верю». Скорее всего, она хотела верить, и это иногда получалось, но ни в какое сравнение с глубокой и неподдельной верой Джозефа это чувство, конечно, не шло.
И все же сколько страданий он скрывал и, возможно, скрывает от нее и теперь? Однажды ночью, спустя несколько недель или месяцев после того февраля, она лежала, глядя на белесый прямоугольник неба в окне — живя так высоко, они лишены даже утешительного трепета листвы, — лежала и вспоминала деревья своего детства, когда сразу за окном чердака шелестели летом теплые, пыльные листья, а осенью и зимой ветки стучались и царапались в окна. А здесь, в городе, ты словно подвешен между землей и холодным необъятным небом. После смерти Мори она стала замечать многое, о чем раньше и не думала. Но когда лежишь ночь без сна, в голове проносится столько мыслей и обрывков мыслей — даже удивительно. Так она лежала и вдруг почувствовала что-то странное. Движение? Звук? И тут же поняла, что постель дрожит от сдерживаемых рыданий. Она протянула руку и коснулась мокрого от слез лица Джозефа. Она ничего не сказала, только обняла его молча. Он тоже молчал.
Они никогда об этом не вспоминают. И сон, который возвращается к ней снова и снова, Анна никогда никому не рассказывает. Ей снится, будто она входит в смутно знакомую комнату; в комнате окно, под углом к окну — большое кресло с подголовником, в нем сидит мужчина. Она видит только скрещенные ноги, лицо скрыто. Она приближается, он оборачивается, приподнимается. Он очень молод. Это Мори. «Здравствуй, мама», — говорит он. Один и тот же сон. Снова и снова.
В спальне пробили часы, те самые, позолоченные, — так и стоят всю жизнь на тумбочке у Джозефа. Какая извращенная шутка судьбы: чтобы из всех подарков и безделушек, доставшихся им за долгие годы, именно эти часы полюбились Джозефу так крепко! Конечно, Анну давно уже не тяготит их присутствие: с ними или без них она знает то, что знает, и несет свое неизбывное бремя. В глазах защипало. В зеркале отразилось, как в одном из них набухла огромная блестящая слеза, набухла и пролилась, скользнула вниз по щеке. Как уродливы мы, когда плачем! Не лицо, а кривая, горестная маска, красные пятна на щеках, заострившиеся черты! А глянешь на собственное уродство — и слезы льются еще быстрее.
Пустой, притихший дом. Скоро придет Айрис; должно быть, задержалась в школе. Она поступила на работу два года назад, учительницей в четвертый класс. Место сейчас найти легко, ведь все молодые мужчины в армии. Из Айрис вышла прекрасная учительница, она вообще все делает очень хорошо, любит и умеет трудиться — как Джозеф. Теперь она сама себя кормит и одевает, и ей это явно на пользу, хотя одежда и украшения ее по-прежнему не интересуют. Плохо только, что молодость проходит, а мужчин рядом нет — все на фронте. Была б она чуть постарше или помоложе! Ведь война скоро кончится, это уже ясно. Но ей двадцать три, а сверстников нет. Работает с ней в школе один странный тип, в армию его не взяли, да он, по правде сказать, не только в армии, он нигде не нужен. Так вот, он единственный, кто позвонил Айрис больше двух-трех раз. Подруги пытались знакомить ее с военными из гарнизона; дочки Руфи приглашали на вечеринки и тоже с кем-то знакомили. Но редко кто из этих новых знакомцев потом звонил. Руфины дочки! И жизнь у них была не самая сладкая, и умом они, не в пример Айрис, не вышли, и красавицами не назовешь, а вот поди ж ты — все до одной замужем! Анна часто сталкивается с ними у Руфи. Молодые матери делают вид, что замучены заботами, но Анна знает: это притворство. На самом деле они ужасно горды и довольны собой. Что ж, что-то в них, видно, есть. То, чего недостает Айрис, и уже, похоже, не появится, ждать нечего.
Кто же заметит ее? Кто полюбит? Ведь она не очень-то позволяет себя любить. Иногда протянешь к ней руку — погладить, приласкать, а она отшатнется или съежится. Так было в детстве. Но так же осталось и теперь, когда Айрис — взрослая женщина и между нами нет никакой вражды, ни одного резкого слова. Я все равно чувствую, такие вещи всегда чувствуешь: она не терпит моих прикосновений. Руфь говорит, что Айрис ревнует. Лучше б она этого не говорила. Руфь иногда говорит о таких интимных вещах — я даже теряюсь. Но вдруг она права? Неужели она может быть права?
Ревнует меня… Анна зарделась и закрыла лицо руками.
Иногда проходят целые дни, и я вовсе об этом не вспоминаю. А потом, внезапно… Особенно, когда Джозеф произносит с нежностью: «По-моему, она похожа на меня, правда, Анна? Ведь явно же не на тебя». Нет, не на меня. И не на Джозефа. Эти глаза, нос, вытянутый подбородок… Он и его мать, во плоти. Только без их стати, без их гордой повадки. Бедная Айрис! Она росла, словно зная, что ее рождение — ошибка. Моя вина. Моя вина.
Если б эти мысли грызли меня каждый день, я бы давно сошла с ума. Но время, как говорится, милосердно. Так и есть. Время лечит. Со временем приучаешься не бередить раны, не наступать на больную ногу. Лишь иногда заденешь или оступишься — и тебя снова пронзает жгучая боль.
На прошлой неделе мы были в картинной галерее. Джозеф не очень-то жалует выставки, но ходит ради меня. К тому же ныне это одно из немногих бесплатных удовольствий. Там я вдруг, не задумываясь, сказала: «Боже! Я видела эту вещь тысячу раз!» Джозеф удивился: «Ты не могла ее видеть, тут сказано, что в Америке она экспонируется впервые». И я поняла, вспомнила. Огороженный фруктовый сад, деревья возле стены, женщина читает книгу… «Возьмите, возьмите к себе в комнату, Анна. Книги существуют для того, чтобы ими пользоваться». Альбом на столе, в комнате, в доме, который я никогда не забуду.
В последний раз я видела его четыре года назад. С тех пор ни слова. Открыток мы больше не посылаем, он ведь ждет одну-единственную, ту, которую я написать не могу. Так что лучше — молчание.