Книга Критика криминального разума - Майкл Грегорио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хирург Францих спокойно сидел в кресле перед этими жуткими memento,[27]подобно гордому владельцу Музея восковых фигур, продающему билеты на свою выставку человеческих уродств. Передо мной в полумраке на рабочем столе врача покачивался и мерцал огонь масляной лампы, и я невольно вспомнил об одном летнем вечере, проведенном в великолепном охотничьем домике вместе с отцом и его старшим братом Эдгаром Стиффениисом на холмах неподалеку от Шпандау лет десять назад. Пока мошкара отчаянно бросалась на дрожащий язычок пламени свечи, погибая в бесконечной череде вспышек света и резких потрескиваний, дядя Эдгар рассказывал об охотничьих приключениях, результатом которых становились головы медведей и диких кабанов — части его большой коллекции, развешанной по стенам охотничьего домика. Но то, что я видел здесь, было гораздо, гораздо страшнее. Лица, обретшие бессмертие на «Стене Плача» хирурга Франциха, производили впечатление живых и обреченных на вечные невыносимые страдания. Названное впечатление подкреплялось многочисленными засохшими пятнами крови на сером рабочем фартуке полковника.
Одно из лиц в особенности притягивало к себе мое внимание. От него было трудно отвести взгляд, но смотреть было мучительно. Человек потерял нижнюю челюсть. Верхние зубы, оголенные и страшные, неровным частоколом застыли над немыслимой пропастью. Язык повисал вздувшейся лиловой змеей, которой некуда скрыться, негде отдохнуть, вечно торчащей там, где когда-то были губы. Открытые части шеи и гортани несчастного были самым тщательным образом раскрашены в жизнеподобные цвета — жестокий калейдоскоп красного, индиго и сально-желтого оттенков. И в неверном беспокойном свете лампы сухожилия, мышцы и оболочки, казалось, пульсировали страшной жизнью, обреченной на вечную муку.
— Насколько мне известно, вы подписали свидетельство о смерти Рудольфа Алефа Копки?
— Копки? — настороженно переспросил полковник так, словно он никогда раньше не слышал этого имени.
— Дезертира. Шесть месяцев назад он умер от перелома гортани.
Несколько мгновений полковник Францих молча барабанил пальцами по краю стола.
— Мне необходимо просмотреть документацию, — ответил он наконец.
— Вряд ли вы там что-то найдете, — отозвался я. — Я уже все просмотрел.
— Ну что ж, — произнес Францих, пожав плечами. — Скорее всего я не смогу добавить ничего существенного.
«Сможете, — и очень многое», — подумал я, но вслух ничего не сказал.
— Давайте поговорим о Люблинском, — предложил я вместо этого.
— Что за физиономия! — воскликнул хирург с внезапно проявившимся энтузиазмом. — Как только его глазница заживет, я сразу сделаю слепок. Какая страшная судьба! Вначале оспа, потом губа, теперь глаз. Мои студенты в университете…
— Его жизнь в опасности? — спросил я.
— Ни в малейшей степени! — ответил хирург. — Нет-нет, физически он здоров, как лев. Не позволил, чтобы я связал его! Вы можете вообразить? Не позволил мне удалить гной из глазницы с помощью пиявок! «Делайте свое дело, — сказал, — только сообщите мне, когда закончите». Можно было подумать, что у него на уме нечто значительно более важное, чем спасение собственной жизни! Вы можете поверить?
— Вы позволите мне с ним встретиться? — спросил я. Мне вдруг пришло в голову, что я знаю, какое более важное дело занимало Люблинского.
— Ну конечно, сударь, — ответил полковник Францих. — Но должен вас предупредить, он пережил страшное увечье, а кажется, это его нимало не заботит. Насколько я вижу, он демонстративно плюет на потерю глаза. Конечно, только демонстративно, все его проблемы загнаны сюда, и очень глубоко, — добавил он, постучав себя пальцем по голове. — Он способен наброситься на вас. Ну что ж, идемте?
И полковник провел меня в палату.
— А вот и он, — произнес хирург, указывая в дальний конец прохода.
В помещении находилось пятьдесят или шестьдесят кроватей, расставленных вдоль обеих стен, но кроме Люблинского в обширной палате военного лазарета лежал только еще один больной. Этого пациента разместили на кровати у самой двери, а Антона Люблинского положили в противоположном конце, как будто полковник Францих решил, что они принадлежат к двум враждебным видам животного царства и их лучше держать подальше друг от друга.
— Может ли больной каким-либо образом выйти отсюда? — спросил я.
Полковник Францих удивленно воззрился на меня.
— Только когда окончательно поправится и будет способен вернуться к исполнению своих обязанностей, — ответил он.
— Я о другом, — прервал я его. — Я хочу знать, позволено ли им свободно входить и выходить из палаты во время лечения.
— Мы не в тюрьме, герр поверенный. Но посмотрите на них! Неужели вы можете представить себе, что кто-то из них способен выйти отсюда без посторонней помощи? У этого человека нога ампутирована ниже колена, а больной, с которым вы желаете побеседовать, ничего не ел и не сходил со своего места с того самого момента, как мы принесли его сюда прошлой ночью.
Я кивнул, хотя слова врача меня совсем не убедили.
— Будьте осторожны, — настоятельно порекомендовал мне Францих. — Мне редко приходилось встречать человека в состоянии столь глубокой депрессии.
— Мне нужно обменяться с ним всего несколькими словами, не более, — поспешно пробормотал я, направляясь в дальний конец комнаты.
Люблинский сидел в кресле рядом с кроватью, глядя в широкое окно, хотя по отсутствующему взгляду сразу было понятно, что он ничего не видит. Он был укутан в большой черный камзол, обритая голова выглядывала из высокого воротника мундира. От Люблинского исходило ощущение столь глубокой и тяжелой меланхолии, что я мгновение пребывал в нерешительности, прежде чем осмелился обратиться к нему.
— Вот мы и встретились снова, Люблинский, — сказал я.
Он не пошевелился. Не повернулся и не отшатнулся, хотя, вне всякого сомнения, узнал мой голос.
Прошло несколько мгновений, прежде чем он заговорил.
— Я и не рассчитывал увидеть вас снова, — пробормотал он. Его голос звучал тускло, не выражая никакого чувства, что я поначалу принял за смиренное приятие своей судьбы. — Я думал, что больше вообще никого не увижу.
Я уселся на кровать и взглянул на Люблинского. Левая сторона лица была обмотана широким толстым бинтом. Он повернулся в кресле и уставился на меня единственным глазом. Сегодня Люблинский производил гораздо более благоприятное впечатление, чем при первой нашей встрече. Уродство скрывали бинты.
— Я рад, что вам лучше, Люблинский.
— Лучше, чем при нашей последней встрече, вы хотите сказать? — Попытка улыбнуться вновь обезобразила его лицо. — Хотя вы правы. Мне здесь неплохо. В солдатском приюте им случалось видеть лица и пострашнее моего. Они не отшатываются от подобных ужасов, если вы понимаете, на что я намекаю.