Книга Короткая память - Александр Борисович Борин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А разве я собираюсь подменять Онкологический центр, Мартын Степанович? — спросил я. — Даже мысли такой нет, уверяю вас!.. Но что я им сообщу сегодня? Анекдот про пауков? Мало они слышат каждый день таких сенсационных анекдотов? И что же, в каждый им вникать, каждым заниматься?.. Расчищать место в планах, забитых под завязку?.. Нереально это, сами понимаете... Прежде чем писать в Москву, надо же хоть какие-нибудь данные здесь, на месте, получить. Те, что нам по силам. И тогда уже решать, писать в Москву или не писать. Бить или не бить в колокола... Речь пока идет не о серьезных исследованиях, а просто: отмахнемся мы от Рукавицына или на всякий случай — пусть даже один шанс на тысячу! — не отмахнемся... Как велит нам наша совесть?
Квадратное лицо Боярского внезапно окаменело. Глаза, увеличенные сильными стеклами очков, смотрели на меня не моргая.
— Совесть? — спросил он и тихо засмеялся.
Я опешил.
— Я лечащий врач, Евгений Семенович, — сказал он, — и обязан жить сегодняшним днем. Что бы вы там завтра ни открыли, сегодня настойка Рукавицына — смрад и смерть. Так или не так? — он смотрел на меня в упор.
— Да, так, — сказал я. — Но...
— Вот и все! — он не дал возразить. — Ничего другого знать о ней я не хочу и не имею права... Слышите? Не имею права. Совесть! — повторил он язвительно. — Когда в городе от рака умирает человек, которого уже нельзя спасти, я скорблю, но совесть моя чиста, и служебной ответственности я не несу. Но если тут, под носом, Рукавицын, которому вы с прокурором делаете беззастенчивую рекламу, начнет пауками людей морить, то я и ответственности не избегу, и совесть свою ничем не успокою. Да, да, не успокою, — грозно повторил он и замолчал.
После продолжительной паузы я сказал:
— Это истерика, Мартын Степанович.
— Что?!
— Истерика. А ради истерики работу прекращать я не стану.
* * *
Затихла публика в судебном зале.
О чем говорит Боярский?
Больной не хочет выздоровления, сам себе ищет гибели? Разве так бывает?
А Мартын Степанович продолжал:
— Лозунг Всемирной Организации Здравоохранения предупреждает нас: «Раннее выявление рака спасает жизнь». Половина успеха зависит от того, насколько своевременно больной обратился в диспансер. Мы, врачи, не устаем напоминать об этом населению. Ведется развернутая медицинская пропаганда. Но сколько мы ни говорим, ни пишем, находятся люди, которые сознательно, — он погрозил пальцем в воздухе, — да, да, сознательно медлят, тянут, избегают врачебной помощи... А когда наконец делают одолжение, являются к нам, то оказывается уже поздно. Время упущено. Упущено не-по-пра-вимо!
Мартын Степанович обернулся к судье, точно требуя от нее объяснений.
Судья кивнула опять: правильно, Мартын Степанович, совершенно правильно.
— Начнешь с такими больными беседовать — видишь: перед тобой не темный, безграмотный человек, а, наоборот, умный, культурный. Часто даже с высшим образованием... Но соседу или соседке, куму или куме, последней базарной бабке он поверил скорее, чем медицине. Их варварское средство предпочел испытанному, научному... — Боярский поднял голову и строго посмотрел в зал. — Как же нам, товарищи судьи, назвать всех этих дремучих бабок, знахарей и знахарок, паразитирующих на горе, на страдании людей? — Он спросил и сам себе ответил: — У меня для них есть только одно слово, одно определение. Они — убийцы. Пускай не всегда ведающие, что творят, пускай иной раз слепо, фанатически заблуждающиеся, но все равно убийцы. Потому что больные из-за них не идут к врачу, потому что люди, попавшие к ним в руки, — а сегодняшний процесс об этом свидетельствует неумолимо, — подписывают себе смертный приговор.
Тут Рукавицын вызывающе улыбнулся.
Он сидел спокойно, обе ладони выложив на барьер. Только чуть-чуть побледнел.
Боярский с минуту разглядывал его. Не как живого человека. Как вещь. Как музейный экспонат. Как среду под микроскопом.
— Посмотрите, товарищи судьи, какие опасные черты сконцентрировал в себе подсудимый, — сказал Мартын Степанович. — И дремучее невежество, и жажда наживы любой ценой, и нечистоплотность во всех смыслах этого слова, и беспримерный цинизм, с которым он, убивший троих людей, сам потребовал суда над собой, и самонадеянная глупость, ибо лишь очень самонадеянный и глупый человек мог рассчитывать выглядеть на этом процессе спасителем и героем.
Я думал, на том Мартын Степанович и закончит.
Но он сказал все-таки:
— И еще я хочу добавить, товарищи судьи... Закон, служебный долг требуют от каждого из нас пресекать шарлатанство, знахарство на корню, в самом начале, не дожидаясь трагических последствий... Но, к сожалению, — Боярский не смотрел сейчас ни на прокурора Гурова, ни на меня, — но, к сожалению, встречаются среди нас ответственные работники, которые руководствуются не законом, не своим служебным долгом, а только личными пристрастиями, умозаключениями... Таким товарищам, видимо, крайне лестно считать себя добренькими меценатами, покровителями шарлатанов и знахарей... Мне тяжело говорить, но сказать надо. Если бы с Рукавицыным не нянчились долгое время, не относились к нему снисходительно, примиренчески, если бы судебный процесс состоялся еще год назад, как того требовал горздрав, не было бы сегодня трех смертей... Да, товарищи судьи, не было бы! Никуда от этого не денешься. Три человеческие жизни — вот цена, заплаченная за покровительство знахарю.
У Ивана Ивановича Гурова медленно розовеет шея.
— Кончаю, товарищи судьи, — сказал Боярский. — Не я сегодня общественный обвинитель на процессе. Профессор Костин, не сомневаюсь, от имени науки предъявит свой счет подсудимому. — Мартын Степанович впервые наконец взглянул на меня. — Но как свидетель я свидетельствую о той страшной опасности, которую несет всем нам подсудимый. Три его жертвы мы уже знаем. А сколько их могло еще быть, не останови мы наконец преступную руку знахаря?
Теперь Боярский замолчал.
Тишина была в зале.
Судья кивнула ему в третий раз: очень, очень правильно, Мартын Степанович.
— У прокурора есть вопросы к свидетелю? — спросила она.
Боярский выжидательно покосился на Гурова.
— Нет вопросов, — сухо сказал Иван Иванович.
— У общественного обвинителя?
— Нет вопросов, — сказал я.
— У защиты?
— Да, у меня есть вопрос