Книга Как знаю, как помню, как умею. Воспоминания, письма, дневники - Татьяна Луговская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внесла вещи и в отчаянии села на драный пружинный матрас.
В этой комнате нельзя было жить. Здесь можно было только погибать. Я хотела жить, поэтому вышла на улицу и пошла, куда глаза глядят. Через лужайку, по утоптанной глиняной розоватой тропинке мимо колодца, мимо чужой, не одинокой жизни, мимо забора и сада, увешанного яблоками.
На заборе сидел озорной мальчишка. Счастливый дом, окруженный яблоками.
— Мальчик, мальчик, — сказала я, — не сдается ли здесь комната?
— Нет, — сказал он, сплевывая. Потом ткнул пальцем в дом напротив (я не смела подойти к нему, так он был важен и красив) и сказал:
— Вон туда стучись, там жильцы съехали на днях: очень петухи кричали. Спать не дают. Хозяйка курей держит.
* * *
Совершенно очевидно, что я не буду писать о Булгакове, которого я не знала, хотя и любила, а только о Ермолинском, которого и знала, и любила. О его трудной жизни, а не о Булгаковской.
* * *
Милый Сереженька!
Вас уже нет на свете, а я все время с Вами разговариваю… Да, Вы были правы, а я была дурой! Вы были правы, когда говорили, что Булгаков гений. И не оттого я убедилась в Вашей правоте, что все кругом кричат, что Булгаков гений, и пишут про него и вдруг все стали его друзьями. Нет, не от этого, просто я сама по себе, как в потемках, пробираюсь к Вашим словам и перечитываю «Мастера и Маргариту».
Какая непоколебимость, какая твердость духа была у Вас! Я все время думаю, что я должна, я обязана написать о Вас. Но мысли рвутся, все какие-то куски сцен в голове, и на глаза набегают слезы… Буду писать кусками, отрывками.
Рука не пишет, глаза не видят, голова, как болванка для шляпы.
Вы твердо говорили: Миша — гений. А я Вам: — Почему Вы так твердо это говорите? Вы же в ответ: — Когда Булгаков первый раз прочел кусок из «Мастера и Маргариты» (кажется, это было где-то около или на Собачьей площадке), и Миша неуверенно посмотрел на меня: — Ну как тебе? — Я твердо ответил ему: — Миша, по-моему, это гениально. И сейчас я говорю то же самое. И Вы увидите, что через три дня, как только будет напечатан «Мастер», то же самое будет говорить весь мир… — Какая преданность духа! Спорить с ним и возражать — было бессмысленно.
* * *
Почему Вы не написали, что у Вас сохранились ответы Булгакова на Ваши «шуточные» вопросы, которые Вы задавали ему перед его смертью, желая под любым предлогом выудить из него побольше фактов его жизни? Вы были уверены, что со временем это будет драгоценным документом. Исповедью гения.
* * *
Вы ведь всегда говорили: — Миша был гений. А я спорила, не понимала.
Не будем забывать, что это сочинение писалось в 60-е — 70-е годы[96], задолго до всех последующих публикаций о Булгакове и было опубликовано после 3-х лет хождения по инстанциям только в 81-ом году, с изъятиями цензуры.
Есть разные подвиги. Быть гением тоже подвиг. Ратное поле тоже подвиг. Отсидеть за своего друга в тюрьме и после этого в трудные годы молчания и опасности написать откровенно про его жизнь — тоже подвиг.
Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя.
* * *
С. Ермолинский работал над записками о Булгакове буквально до последних дней; они обрываются на полуслове. Еще раньше, поняв, что жить ему осталось мало, он составил конспект 2-й части (в комментариях).
* * *
Не только мы выбираем друзей, но ведь и они нас выбирают (это о Сергее Александровиче и Михаиле Афанасьевиче).
Страшные сомнения обуревают меня. Как я должна писать? То, что я знаю и слышала и что С.А. даже для себя, даже шепотом, даже для памяти — не смел написать (только один раз в жизни он мне все рассказал)?
* * *
Сергей Александрович даже в самые счастливые периоды своей жизни все равно ощущал необходимость выброса из души отравы и унижения, которые оставила в нем тюрьма.
* * *
Все отвиливаю и отвиливаю я от работы, то дождик пошел, то приступ астмы начался, то очень тяжело перечитать рукопись. Да тяжело, да астма, да дождик — все это есть, но трудиться надо, пока я еще жива.
Давайте-ка пошутим с Вами, Сереженька, как мы это делали неоднократно. Навалили Вы на меня работы — выше головы, сами исчезли, а я должна отвечать за каждое словечко, каждую буквочку. Могу ли я притронуться к Вашим строчкам? Нет, не могу! Не имею права. Давайте вместе вспоминать все сказанное мне и не указанное в Вашем черновике.
Почему нет увлекательного рассказа о том, как Вам по распоряжению пахана торжественно вернули украденную одежду? Почему не рассказано, как, сгибаясь под тяжестью досок, носили в парильню уголовники Ваши нары, а Вы шли в баню барином рядом с паханом?
Ведь вы сами говорили, что эта жизнь была единственным счастливым временем Вашего заключения.
В 1948 году Вы приехали насовсем в Москву. На птичьих правах, но приехали, и Тетка (Тека) А. Я. Ульянинская определила Вам комнату, начались хлопоты о прописке. Разрешили на полгода, потом опять хлопоты, милиционер, вызовы, куда надо. Отказ, разрешение и так далее.
* * *
Я-то знаю, сколько скрыто за этим скупым текстом, сколько звонков по телефону в КГБ, вранья его сестре, отказов в прописке, прятанья его у меня от милиционеров, которые приходили к тетке выгонять его из Москвы, вздрагивания его руки, если мы встречали милиционера на улице, ночных вызовов в таинственный номер на Арбате к оперуполномоченному, подлостей бывших «друзей» и т. д.
* * *
Мне бы хотелось, чтобы этот страшный анализ крови длился вечно и никогда не был известен его страшный результат. Мне совсем не трудно ухаживать и не спать, лишь бы не чувствовать конца.
* * *
Все хуже и хуже. Очень худеет. Был Сережа Юрский[97], навез фруктов. Был врач, Берта Михайловна[98]. Звонила Зоря[99]. Приходил экстрасенс Ал. Сол.
* * *
Хорошо (отчетливо) помню, что взглядом спросила Данина, можно ли мне прощаться, и он тоже взглядом (не кивком) сказал мне, что да, можно.
* * *
Человек абсолютно мужественный и решительный.
Это был человек, который жил со шпагой в руках, бросая вызов собственной жизни.