Книга Там, где билось мое сердце - Себастьян Фолкс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В думах о Луизе я совсем забыл про письмо Перейры. Вскрыл его только спустя несколько дней.
Дорогой доктор Хендрикс!
Пишу наспех, хочу уведомить, что на пару недель уезжаю. Но, может, вы захотите приехать в начале марта. Весна уже в пути.
Ваши визиты были для меня большой радостью. Заранее ведь нельзя предугадать, как все сложится, а мы с вами сразу нашли общий язык. Селин называет вас «charmant», и, хотя ума у бедняжки не больше, чем у колибри, думаю, она действительно именно это имеет в виду.
Знаю, знаю, что вы приезжали совсем недавно, однако у меня есть кое-что чрезвычайно для вас важное. Честно говоря, я давно мог вам это предъявить, но не решался. Но когда ближе с вами познакомился, понял, что вы человек удивительно стойкий.
Приезжайте. А уж как будут рады девчонки. И Полетта, и Селин. Ну и я, само собой.
Я прочел это, когда только-только немного успокоился, свыкся с гипотетической возможностью поселиться вместе с Луизой. Прочел записку – и острое любопытство ударило по нервам. Захотелось тут же помчаться на остров. Ну Перейра, ну хитрец. Это не по-божески – заставлять меня весь февраль изнемогать от неведения. Что-то не верилось, что он собрался уезжать, не те уже силы, чтобы пускаться в дальние поездки. Вероятно, старый мошенник хотел, чтобы я поломал голову над очередным сюрпризом, чтобы задействовал «функцию памяти», используя какой-то иной, еще не примененный в нашем общении механизм. Меня все эти фокусы не трогали, мне хотелось узнать про отца.
Надо было чем-то заполнить нескончаемый февраль, когда на Лондон давит свинцовое небо, когда тебе кажется, что день на исходе, а он еще даже не начинался. Повинуясь минутному порыву, я позвонил агенту по продаже имений, чью фамилию увидел тогда в журнале, в приемной у зубного врача. Имение «Старая дубильня» значилось в списке продаж, и мы договорились о встрече, вроде как я потенциальный покупатель.
Из электрички я вылез в первом часу, пять миль до имения проехал на стареньком коричневом такси. У подножья мемориала павшим солдатам белели в траве подснежники. В тот день, когда я в последний раз виделся с мамой, они тоже там белели. Какая жизненная сила в этих хрупких созданиях, на них напирают тяжеленные плиты, а они все-таки нащупали лазейку, пробились к свету…
На церковном кладбище не так давно, в год серебряного юбилея правления Ее Величества, обновили крытые ворота.
Поджидавший меня молоденький риэлтор был в непромокаемой хлопковой куртке и в грубых дорожных башмаках.
– Вы не здешний, сэр? – это «сэр» было произнесено с нарочитой вежливостью, так обычно господа обращаются к представителям низшего (как им кажется) сословия.
– Я…гм… из Лондона.
– A-а, из «Большого дыма», значит. Ищете убежище на природе?
– В общем, да.
– Тут много места. Простор, знаете ли. У вас семья?
Мы стояли перед входной дверью, которую он никак не мог открыть своим ключом. Меня так и подмывало протянуть ему тот, что лежал сейчас у меня в кармане.
– Семья у вас есть? – переспросил он. – Дети?
– Нет. Я один.
– Ну что ж, посмотрите, прикиньте… Должен заранее предупредить, все очень запущено. Последний владелец не располагал деньгами для ремонта, а жившая тут до него пожилая леди, она, знаете ли, была… – рассказывал он, продолжая сражаться с замком.
– Кем же она была?
– Вдовой, если не ошибаюсь. Много лет жила одна.
– У нее не было детей?
– Это уже к нашему делу не относится, сэр. Все! Путь открыт. Вас проводить?
Он вел меня по пустым комнатам моего детства, потом я пытался изобразить удивление при виде сада. Я даже испуганно вскрикнул, когда за дверью открылся темный коридор, который когда-то был моим воображаемым тайным ходом под Троей.
– А это кухня, – он отворил дверь туда, где я до одиннадцати лет торчал почти безвылазно. – Тут, к сожалению, без ремонта, хотя бы косметического, не обойтись.
Я взглянул на дверь со вставками из рифленого стекла. Над верхним краем стекол увидел две дырочки, когда-то там была закреплена рейка для полотенца. Пока моя мама то гладила, то жарила, то прокручивала в привинченной к столу мясорубке остатки вареного мяса, я часами смотрел на дверь, разглядывая это свисавшее с рейки полосатое полотенце и титан для горячей воды, смутно просвечивавший сквозь стеклянную панель. На не занятом кухонными причиндалами кусочке столешницы я раскладывал букварь и, запинаясь, читал вслух, по буковкам, потом по слогам, потом слова целиком. Первые мои шаги на пути к грамотности. Для нашей овчарки Бесси мама покупала у скупщика конину и варила ее на плите. Резкий «аромат» этого варева смешивался с запахом крахмала. Мама разводила его в тазике, а потом окунала в тазик рубашки. Когда наступало время пить чай, запахи менялись. Теперь пахло подсушенным хлебом, его куски мама мазала застывшим мясным соком, в котором было много жира, а на самом донышке кастрюли – чуточку желе, потом добавляла щепотку соли. Став постарше, я часто думал: неужели моим домом всегда будет эта кухня? С вечным паром и чадом, с намозолившим глаза полотенцем на двери и с титаном за дверью. Мне страстно хотелось начать другую жизнь, но страшно было расстаться с этой.
– …Стену можно снести. Это просто перегородка. Послушайте, а ведь это идея. У вас образуется прекрасная кухня-столовая.
– Я подумаю, хотя, скорее всего, оставлю все как есть.
– Можно и оставить. Но тут в принципе есть возможности. Кстати, еще служебные строения.
– Старая дубильня.
– Да-да, это само собой. Ну что, теперь наверх?
– Пожалуй, не стоит, – сказал я. – Я покупаю этот дом.
Вернувшись в Лондон, я стал подсчитывать свои финансы, изыскивать ресурсы для покупки своего старого дома. Много лет я откладывал гонорары за переиздания «Немногих избранных». Когда после смерти мамы я продал дом, почти все деньги ушли на выплату долга кредиторам и на мою квартирку, но кое-что осталось, и набежали небольшие проценты в банке.
Просматривая всякие бумаги в ящиках письменного стола, я не удержался и пролистал старый дневник, для которого взял когда-то в школьном шкафу голубую тетрадь в четыреста страниц. Много раз пришлось его подклеивать и заклеивать скотчем надорванные страницы. Страниц тридцать были заполнены греческими буквами, еще детским почерком, ручкой, которую заправляли чернилами. Невозможно было без улыбки читать про «несравненную Елену» (Мэри Миллер) и «странствующего Одиссея» (отца). Стиль был совсем не похож на тот, который появится в записях «для себя» в первом моем Ланкаширском дурдоме. И еще я заметил, как все сильнее тлеет в записях беспокойство и недовольство положением дел в психиатрии. Потом эти тлеющие угли вспыхнули ярким пламенем. В период, посвященный интенсивным исследованиям, – то были годы работы на «Бисквитной фабрике», ранние шестидесятые, – недовольство сменилось негодованием, если не яростью, о чем свидетельствовал размашистый почерк и сильный нажим ручки.