Книга Год любви - Пауль Низон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама сидела в своем кресле-каталке в конце длинного больничного коридора, голова слегка запрокинута назад, глаза закрыты, одна ее рука нервно подрагивала; свет падал с противоположной стороны коридора. Я подошел к ней, застывшей в позе ясновидящей. Лицо сморщенное, высохшие глаза глубоко запали. Я взял ее руку, раскрыл искривленные узловатые пальцы и вложил их в свою ладонь. Другой рукой я погладил запавшие щеки, больше чтобы успокоить себя, не ее, и сдавленным голосом пробормотал: это я… у тебя ничего не болит?.. Я только что приехал… рад тебя видеть… давно уже…
Глупые, пустые слова; в отчаянии я продолжал гладить ее щеки.
Застывшая, как изваяние, она ответила, не поворачивая головы: слава Богу, не болит ничего, — слова, как капли, одно за другим срывались с ее тонких, холодных губ, — только плечо ломит.
Мне повезло, я застал ее сидящей за тем самым столом в конце коридора, вокруг которого собираются после обеда престарелые пациентки. Сейчас двери в палаты распахнуты, молодые медицинские сестры входят и выходят, им нужно уложить старушек в глубокие, как могилы, постели, походка у них эластичная, под белыми халатами вырисовываются круглые ягодицы, упругие груди, молодое тело, ЖИЗНЬ, за которую я цепляюсь и одновременно лепечу что-то своей матушке, которая из-за своей неподвижной позы и запрокинутой головы производит впечатление человека, впавшего в экстаз.
Кстати, недавно кто-то сказал мне, кажется, это была женщина, что у меня глаза как у мертвеца. Спасибо, ответил я, но она тут же поправилась, добавив, что имеет в виду не настоящего мертвеца, а только мой отсутствующий взгляд; ваш взгляд обычно глубоко погружен в себя, а когда снова обращается вовне, тогда, как я уже сказала, напоминает взгляд мертвеца. Уже лучше, пробормотал я и подумал: это когда погружаешь увиденное на самое дно, туда, где оно должно храниться, где внешнее явление сравнивается с внутренним образом, где идет процесс проверки, именно этот процесс она и имела в виду, когда говорила о моем отсутствующем иногда взгляде. И я вдруг увидел себя на месте мамы, таким же неуловимым.
Пока сестры, покачивая бедрами и почти флиртуя со мной, деловито сновали по коридору, появился, опираясь на палку, строптивый старикан, по слухам, бывший посол, и, шаркая ногами, направился по длинному коридору к выходу. Упрямый старик пыхтел, как спортсмен на тренировке. Когда его остановили у самого выхода, он властным голосом, выдававшим большого некогда начальника, прикрикнул на них, но они играючи сладили с ним. Он единственное существо мужского пола на этом этаже, занятом исключительно старыми и по большей части дряхлыми, нуждающимися в уходе пациентками, они тоже ведут себя, как дети, с ними нужно возиться, кормить, укладывать спать и петь им колыбельные песни.
Где она сейчас? Где пребывает внутренне? Что видит своим духовным взором? — думал я, стоя рядом с мамой, напоминавшей статую или тотемный столб. Узнала ли она меня? Сквозь застекленную веранду я видел сад, деревья с облетевшими листьями, в воздухе кружились снежинки. В кустах что-то шевельнулось. Воробей. Смеркалось. Наше молчание то вздымалось, то опускалось, как пришвартованные рядом лодки. Какое ей дело до меня? Как она жила с моим отцом, чужим ей человеком? Я чувствовал, что за окнами холодает, подмораживает. Мне почудилось, будто я всегда возил свою мать в кресле-каталке, такую же недосягаемую, словно статуя. Темнело. Пора уходить, подумал я. Сейчас поцелую ее в щеки и уйду. Надену рюкзак, который я оставил у входа в дом престарелых, засуну большие пальцы рук под лямки и пущусь в путь. Рюкзак? Конечно же, у меня с собой не было никакого рюкзака. Должно быть, я вздремнул. Путник! Как случилось, что здесь, в Швейцарии, в доме престарелых, рядом со своей ушедшей в себя мамой я не только вспомнил о путнике, но и какую-то пугающую секунду сам был им? Я поцеловал старую даму в щеки. Поцеловал ей руки. Вышел. Ушел преследовать другого.
Сыпал снег, когда я с трудом, стараясь не поскользнуться, пробирался через ничейный сад, даже не по дорожке, а по извилистой тропинке, позволявшей сократить путь к автобусной остановке, что разрешалось обитателям дома, а посторонним, как гласила надпись на щите, строжайше запрещалось. Я люблю заросли, особенно зимой, когда нужно остерегаться удара пружинящих ветвей, что влечет за собой осыпание снега и спорадически возникающую метель. Я крадусь сквозь темноту, забыв обо всем, и вдруг снова ощущаю себя юным сорванцом, только что закончившим школу и еще никуда не пристроившимся, я был тогда свободен, как птица, и едва не сходил с ума от кружения снега. И мне пришел в голову сон, который я видел в молодости и о котором давно уже не вспоминал. Я брел в сумерках по дороге и вдруг почувствовал, что меня кто-то преследует. За мной кто-то шел. Я ускорил шаг, но не смел оглянуться. Я почти бежал полевой дорогой, один, за мной невидимый преследователь, страх во мне нарастал, все сильнее овладевал мной, прислушавшись, я, кажется, уловил шаги другого, но это могло быть и моим воображением, шаги довольно точно совпадали с моими собственными. Я призвал на помощь все свое мужество, оглянулся и — о ужас! — увидел, что это я сам иду следом за собой, я — свой собственный преследователь. По-моему, я лишился сознания, но очнулся, пришел в себя и в конце дороги увидел куполообразную вершину холма, она вздымалась над пашней, словно круглая шляпа, а рядом стояла кляча с грязными пятнами на боках, буланка или сивка, и терлась, чесалась шеей об одинокий холмик земли, где кончается дорога.
Говорят, сны призрачны. Я, разумеется, так не считаю. Я гоняюсь за своими снами, как за драгоценной бутылочной почтой, и бываю по-настоящему расстроен, даже несчастен, если, проснувшись, не могу вспомнить их и то, что за ними стоит.
Вот так я гоняюсь и за путником, правда, не в мыслях, а на улице. Я боюсь встретиться с ним лицом к лицу, как боятся черного кота, перебегающего дорогу. Однажды получилось так, что путник встал рядом со мной у стойки кафе, ростом он примерно с меня. В своих двух плащах, надетых один на другой, он был не просто отгорожен от остальных посетителей, а казался человеком с другой планеты, попавшим в толчею людей, в гул разговоров и ароматы разогретого воздуха. На спине рюкзак с металлической подставкой. Он заказал кофе-эспрессо. Лицо у него обветренное, белое как мел, энергичное, от него исходит какое-то напряжение. Руки маленькие. Он расплатился и вышел.
А на днях я увидел его издалека, ранним утром, в ледяной холод. Париж занесло снегом. По Сене плыли льдины, нескладные тарелки с острыми снежными наростами, кристаллические осколки льда со снежной опушкой. Панорама мостов, набережных, куполов, крыш не просто покрыта белой пеленой — она отодвинута в бестелесную даль, в даль воспоминания. У въезда на мост, на набережной Вольтера, застрял автобус. Казалось, уперся во что-то и встал, настигнутый забвением. А на этом берегу, у парапета, с рюкзаком за спиной, сощурив из-за снега обращенные в сторону автобуса глаза, стоял путник. Снег падал нежными сухими хлопьями, с головокружительными завихрениями, словно хотел не просто стереть автобус и человека с лица земли, но сделать так, будто их вовсе не было на свете.
Снег пошел накануне, сначала почти невидимый, едва заметные пылинки в воздухе. Несколько часов спустя, когда я вышел из метро на станции Оперы и пересекал площадь в направлении авеню Оперы, оставив улицу Мира и Вандомскую площадь по правую руку, ветер гнал по видимому еще асфальту волны сухой пудры, нежные-нежные передвигающиеся дюны. Люди задумчиво брели по своим делам. На следующий день улицы и крыши покрывала толстая снежная пелена, остановились не только автобусы, замерло все уличное движение. Пересекая Тюильри, я обратил внимание на собак, с визгом носившихся по снегу. И озабоченных бездомных бродяг. Кстати, а где ночует путник?