Книга Труба и другие лабиринты - Валерий Хазин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопреки всем законам гостеприимства, меня завели во дворец с заднего двора и, не дав даже обмыться, бросили в какой-то дальней кладовой, пропахшей скисшим сыром. Кажется, я просидел во тьме весь день и всю ночь, и лишь на рассвете, если не ошибаюсь, ко мне вошел Ментор.
Я назвал себя и приветствовал его на языке Итаки. Но старик, точно не замечая меня, поставил плоскую лампу на подгнивший полок в стене и молча уселся напротив. Я повторил то же самое, говоря языками Миттани и Хабирим, Фенху и Хатти, и ещё полдюжины племен, я вспомнил наречие черноногих жителей Та-Кемет и даже тёмный говор черноголовых Ки-Эн-Гир. Старик глядел, не раскрывая рта, но глаза его видели не меня, а как будто блуждали в потемках собственных снов.
И тогда я встал и впервые попробовал на язык то, что лишь изредка еле-еле шелестело письменами в свитках, – я прошептал ему, запинаясь, на его родном Кеф-Тиу: «Я тот, чью руку ты знаешь, а голоса не слышал, и я – что бы ты ни думал – всё же Телегон».
И Ментор отклонился в тень, к самой стене, и поднял ко лбу ладони – и я услышал, как он разрыдался.
Не помню, кто из нас говорил, а кто слушал больше в следующие семь дней. Ментор смазывал мои раны отварами и разогнал боль и кровь, загустевшие комком черной глины на моей левой груди. Он рассказал мне всё, что происходило на Итаке до возвращения Одиссея, и всё, что случилось после.
От него я узнал, что отца нашли мертвым среди прибрежных камней на рассвете – ещё до того, как стражники наткнулись на меня, а твой корабль потеряли из виду. Сраженный неизвестным копьем в печень, Одиссей истёк кровью, и, перенесенный во дворец, был обряжен и сожжен той же ночью до наступления нового дня – значит, если я и мог поспеть хоть к чему-нибудь, то лишь к костру, куда, по обычаю, не пускают чужеземцев.
Не помню, среди каких и скольких языков блуждали мы с Ментором семь дней и ночей, перебирая слова, как астрагалы, но хорошо помню вкус вина, которое принесли нам на восьмой день по приказу Пенелопы: разлитое в чаши, оно темнело, словно смола, и дышало мёдом, и обжигало не с первого глотка, длительно, обдавая язык и нёбо сладкой дыней.
На девятый день Пенелопа позвала нас в зал очага.
Я уже заметил, что женщины Итаки не ходят с открытой грудью, как наши, – Ментор, привыкший ко всему, много раз просил меня не расспрашивать и не смеяться над этим. Но когда я увидел Пенелопу, с плеч до ног окутанную тканью, отливавшей в тени молочной синевой, – когда я увидел её, мне стало ясно, отчего здесь одеваются так, и почему царице нельзя нарушать обычай. Никто, Телемах, не устоял бы на ногах, ощутив вблизи дыхание двух её царственных полулун, столь милосердно затенённых тканою белизной. Никто, говорю тебе, не устоял бы, если б их сияние и вздох обнажились, и ты не знаешь своего счастья, Телемах, если память пощадила твои сны. Едва войдя, я понял, что уже простил Пенелопу, не допустившую меня до погребального костра Одиссея, – я понял, что теперь не смогу заснуть до тех пор, пока не окунусь в это дыхание глазами, губами, языком…
Вино уже было приготовлено и стояло перед нами. Пенелопа потребовала (я не смел возражать), чтобы мы совершили поминовение. Мы пролили немного вина над очагом, где снедаемые пламенем орехи, прежде затопленные в меду, шипя и лопаясь, превращались в пепел. Мы вдохнули дым, напоенный вином, и выдохнули имя Одиссея, и немного выпили сами.
Царица обратилась к Ментору, и лишь после того, как он пересказал всё, о чем говорят в городе и дворце, и не раньше, чем голова моя закружилась, она подняла глаза и предложила ещё вина… Мне показалось, что язык Итаки опять ускользает и не слушается меня… Потом она разрешила Ментору уйти…
На исходе двенадцатого дня, в своей спальне, Пенелопа сама наполнила вином глубокую чашу для меня, и я взошёл на её ложе, и уже полная луна взошла надо мной в небо Итаки.
И вот я, опоздавший к отцу и познавший твою мать, спешу сказать сыну Телемаху: теперь некуда и незачем плыть.
Здесь, на Итаке, хватает забот. Нужно допросить стражников и служанок, и заменить половину. Дворец вычистить, а кое-где и заново отстроить. Уцелевшим кораблям обновить палубы и днища.
Теперь, когда у меня нет более надежного помощника, чем Ментор (он позабыл о болях в спине и сам себя начал вдруг называть тенью Дедала) – теперь мне нужно торопиться: пока он жив, я должен переложить письменами всех известных нам племен судьбу каждого рода, пожранного войной, и самое войну, и хитросплетения возвращений. Вместе с ним я должен успеть, иначе ни на каком берегу не останется от этих родов ни слова, ни имени, и всякий остров будет походить на Итаку. Я должен успеть (и Ментор поможет), но мне потребуется ещё не меньше дюжины писцов и резчиков печатей, не говоря о дереве, глине, стеблях тростника, листах для свитков, кистях, красках, особых столах и светильниках, печах, давильнях, ларях, хранилищах и рабах, обученных или знающих толк во всем этом. Достало бы только запасов и сил.
Но – главное (и тут не обойтись без тебя, Телемах), главное – надо отыскать убийцу отца. Я уже знаю место, где его нашли, и тех, кто мог желать ему смерти. Остается лишь следить и выспрашивать.
И потому я вновь пытаюсь нагнать твой корабль письменами и говорю тебе: разворачивай парус. Довольно море разлучало и обманывало нас.
Сына Телемаха ждёт не только Пенелопа – жду и я, властитель Пенелопы и Итаки. И хотя мне всё реже удаётся узнавать себя самого в зеркалах царицы, а лицо и речь моей матери ускользают из памяти всё чаще, хотя мне порой не хватает дня, и по утрам я уже не могу припомнить языка собственных снов, – я буду ждать тебя, – ведь я всё еще немного Телегон.
Позволь, Ментор, я налью тебе ещё вина. Совсем немного – знаю, добавлять воды ты всё равно не будешь…
Ты говоришь – счастье и стыд не живут вместе: счастье приходит и прогоняет стыд, а гонимый стыдом не бывает счастлив. Может быть и так, но отчего и ты прячешь глаза, когда – я вижу – они светятся радостью? Разве не смешиваем мы воду с вином, над чем вы с Телегоном смеётесь, и оба пьёте неразбавленное? И не я ли сама угощаю тебя теперь, хотя каждый из нас всё еще боится поверить в это?
Признаться, и мне не верилось, – не верится и сейчас, – что с нами могло случиться такое, но если я скажу, что к моему стыду не примешано счастья, – боюсь, не поверишь уже ты.
Ты как будто помолодел, Ментор, стал очень похожим на моего деда Ойбала. Многие, знаешь ли, принимали его за критянина – так болтлив и винолюбив был он. Однажды мы долго гостили у него – я и сёстры, Елена и Клитемнестра. Иногда по вечерам он являлся в девичью и развлекал нас сказками, поочередно усаживая каждую к себе на левое колено, и глаза его – я помню – блестели точно так же, как твои глаза мерцают влагой сейчас. Тогда я не догадывалась, конечно, что этот блеск и смех – не от одного вина, что он никогда не приходил к нам, если только не был перед тем обласкан какой-нибудь новенькой служанкой, – наш добрый дедушка Ойбал…
И вот я гляжу на тебя, Ментор, и вспоминаю сестёр, и почему-то чувствую себя счастливой, и мне стыдно.