Книга Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет - Элис Манро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Фиона уже заводит друзей, – сказала Кристи. – Она определенно выходит из кокона.
Гранту хотелось спросить сестру, о каком коконе речь, но он сдержал себя, чтобы не утратить ее благосклонности.
Если кто-нибудь звонил, он принимал сообщение на автоответчик. Те, с кем они приятельствовали, к ним в гости заходили редко, они со своей стороны тоже – эти люди не были их непосредственными соседями, жили хотя и не далеко, но не очень близко; подобно Гранту с Фионой, тоже были пенсионерами и часто уезжали не предупредив. В первые годы, только что тут поселившись, Грант и Фиона оставались дома и на зиму. Зима в деревне была для них чем-то новым, да и работы хватало: надо было приводить в порядок дом. Позже пришла идея путешествий: надо и нам попутешествовать, пока еще можем, и они стали ездить – в Грецию, в Австралию, в Коста-Рику. Пусть люди думают, что они и сейчас в каком-нибудь из таких путешествий.
Для поддержания физической формы он катался на лыжах, но никогда не заходил дальше той их болотистой низины. Наматывал круг за кругом по полю позади дома, покуда солнце сползало вниз и над округой оставалось розовое небо, словно перевитое волнами голубого, с острыми кромками, льда. Он считал, сколько кругов сделал по полю, а потом возвращался в темнеющий дом, включал телевизор и за ужином смотрел новости. Обычно ужин готовили вместе. Кто-то занимался напитками, кто-то печкой, разговаривали. Говорили о его работе (он писал исследование о волках в скандинавском эпосе, и в частности об огромном волке Фенрире, который в конце времен проглатывает Одина), о том, что сейчас читает Фиона, и о тех мыслях, что приходили им в голову за день – день, пусть проведенный вместе, но у каждого свой. То были моменты живейшего общения, самой тесной близости между ними, хотя случались, конечно, и те пять-десять минут физического удовольствия (сразу, как только лягут в постель), которые, далеко не всегда заканчиваясь собственно совокуплением, укрепляли их уверенность в том, что секс у них еще не совсем в прошлом.
Один из его снов был про письмо. Грант будто бы демонстрировал послание своему коллеге, которого считал другом. Письмо было от студентки, жившей в одной комнате с той девушкой, о которой он на время как-то даже и забыл. Слезливо-угрожающее, оно было написано в тоне ханжеском и враждебном, поэтому написавшую его особу Грант зачислил в латентные лесбиянки. А с самóй той девушкой он так мирно и прилично расстался, что ему представлялось маловероятным, чтобы она возжаждала поднимать скандал, не говоря уже о попытке самоубийства, на которую совершенно явственно, хотя и обиняками, намекалось в письме.
Друг и коллега был из тех мужей и отцов, что оказались в первых рядах колонны освободившихся, то есть сорвавших с себя галстуки и бросивших дом и семью, чтобы каждую ночь проводить на брошенном на пол матрасе с пленительной молоденькой любовницей, а утром читать лекции помятым, пахнущим наркотой и воскурениями. Но теперь он на подобные бесчинства смотрел уже косо… а, вот в чем дело: Грант вспомнил, что тот в конце концов на одной из своих прелестниц женился, после чего она стала с увлечением устраивать званые обеды и рожать детей, как и положено женам.
– Я бы не стал хихикать над этим, – сказал он Гранту, который хихикать вроде и не собирался. – Кроме того, на твоем месте я бы попытался подготовить Фиону.
Дальше Грант с ним расстается и едет к Фионе в «Лугозеро», причем еще в старое «Лугозеро», но вместо пансионата для хроников попадает почему-то в большую лекционную аудиторию. Все, оказывается, только его и ждут – когда же он войдет, начнет занятие. А самый задний, верхний ряд амфитеатра занят целым сонмищем женщин в черных платьях – они все в трауре и холодно на него взирают, просто пронзают взглядами и демонстративно не только ничего не записывают, но, похоже, вообще плевать хотели на все, что бы он ни сказал.
Фиона сидит в первом ряду и явно ни о чем не подозревает. Лекционный зал она каким-то образом преобразовала в уютный уголок, такой, какие всегда отыскивала на вечеринках, – от всех отъединенное, защищенное местечко, где она пила вино с минералкой, курила обычные, с табаком, сигареты и рассказывала забавные истории про своих собак. Укрывалась там от напора стихии с двумя-тремя такими же, как она, словно драмы, которые разыгрывались по всем другим углам, во всех комнатах и на темной веранде, – всего лишь детские шалости. Словно целомудрие – это шик, а воздержанность – дар Божий.
– Ой, да ну-у! – отзывается Фиона. – Девчонки ее возраста вечно ходят, поют всем в уши про то, как они покончат с собой.
Но сказанное ею кажется ему недостаточным – наоборот, он от этого еще больше холодеет. Боится, что она неправа, что уже случилось что-то ужасное, к тому же он замечает то, чего не может видеть она: черное кольцо становится плотнее и уже смыкается, стягивается вокруг его горла, одновременно заполняя собой весь верх огромного зала.
Заставив себя из этого сна вынырнуть, он занялся отделением зерен от плевел – что с реальностью как-то связано, а что нет.
Письмо действительно было, а также слово «козел», намалеванное черной краской на двери его служебного кабинета; да и Фиона, узнав о существовании жутко страдающей по нему девицы, сказала нечто очень похожее на то, что она сказала во сне. Тот коллега ко всему этому касательства не имел, женщины в черных одеяниях в аудитории не появлялись и никаких самоубийств никто не совершал. Грант не покрыл себя позором – то есть, можно сказать, очень легко отделался, если вообразить, что могло случиться, произойди это какими-нибудь двумя годами позже. Но осадочек остался. Некоторые стали его явно чураться. Приглашений на Рождество почти не было, да и Новый год они с Фионой справляли одни. Грант напился и, хотя никто от него этого не требовал, пообещал Фионе начать новую жизнь; слава богу, хоть не признался сдуру – вот это было бы ошибкой.
Стыд, который он тогда испытывал, это обычный стыд одураченного – человека, который в упор не замечал происходящего превращения. И ни одна женщина ему глаза не открыла. Подобный переворот уже имел место в прошлом, когда внезапно ему стало доступно множество женщин (или ему так казалось), а теперь вдруг новое превращение, когда они говорят, ах-ах, со мной случилось вовсе не то, чего я хотела. Она будто бы поддалась потому лишь, что была беспомощна и сбита с толку, а теперь ей этим нанесена рана, она испытала страдание, а вовсе не удовольствие. Даже когда инициатива исходит исключительно от нее, потом она говорит, что делала это потому, что так легла карта, ей было некуда деваться.
И никому никакого дела до того, что в жизни развратника (а как еще Гранту было себя называть? – это ему-то, не одержавшему и половины тех побед, да и тех осложнений не имевшему, что тот коллега, который попрекал его ими во сне) есть место и доброте, и благородству, а бывает, что и жертвенности. Может быть, не в начале, но по ходу дела бывает. Сколько раз он тешил женское самолюбие, потакал женщинам в их слабости, проявлял нежность (или грубую страсть) исключительно ради них, а вовсе не на потребу собственным ощущениям. И при всем при этом его теперь кто хочешь обвиняй в злоупотреблении, эксплуатации и подавлении их достоинства. И в том, что обманывал Фиону (ведь он, конечно же, ее обманывал!), но лучше ли было бы, если бы он поступил с ней так, как поступали с женами другие, то есть бросил?