Книга Житейские воззрения кота Мурра - Эрнст Теодор Амадей Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вонзил вышеупомянутому Некто свою шпажонку в грудь, так что он беззвучно упал наземь, я бежал прочь с быстротой Аякса, ибо слышал голоса в парке и был убежден, что нахожусь в чрезвычайной опасности. Я хотел бежать в Зигхартсвейлер, но во тьме сбился с пути. Все быстрей и быстрей бежал я, все еще надеясь, что отыщу дорогу. Я перепрыгивал какие-то рвы и канавы в поле, вскарабкался на крутую возвышенность и, в конце концов исчерпав свои все силы, свалился наземь в каких-то кустах. Мне показалось, что молния сверкает прямо перед моим взором, я ощутил колющую боль в голове и пробудился от глубокого мертвецкого сна. Рана сильно кровоточила, я, приспособив носовой платок, наложил себе повязку, которая, право, сделала бы честь опытнейшему ротному хирургу на поле брани, и теперь очень весело осматривался. Неподалеку от меня вздымались мощные руины замка. Я заметил это, маэстро, ибо я, к моему немалому изумлению, вновь оказался на склоне Гейерштейна.
Рана больше мне не докучала, и, почувствовав себя бодрее и веселее, я вышел из кустов, которые служили мне опочивальней; солнце поднялось и бросало, словно радостные утренние приветы, сверкающие лучи на лес и луга. Птицы пробудились в кустах и купались, щебеча, в прохладной утренней росе и взвивались ввысь, в небо. Подо мной, еще окутанный ночным туманом, лежал Зигхартсхоф, но вскоре туман рассеялся и в золотом пылании застыли деревья и кусты. Озеро в парке было подобно ослепительно сияющему зеркалу: я различал рыбачью хижину как крохотную беленькую точку – мне даже казалось, что я вижу мост. Вчерашний день вставал передо мной, но мне он казался уже давно прошедшим временем, из коего мне не осталось ничего, кроме печального воспоминания о вечно утраченном, которое в одно и то же мгновение разрывает грудь и наполняет ее сладостным блаженством. „Чудак, что ты хочешь, собственно, этим сказать; что, собственно, ты утратил навеки в этом давно прошедшем вчера?“ – так восклицал я, обращаясь к самому себе, маэстро; я и доселе слышу это. Ах, маэстро, вновь поднимаюсь я туда – на ту заоблачную вершину Гейерштейна, чтобы взмыть туда, где витало сладостное волшебство, где та любовь, которая не обусловлена ни временем, ни пространством и вечна, как мировой дух, низошла ко мне в исполненных предчувствия небесных звуках, являющих страстную печаль и страстное желание. Я знаю, что перед самым моим носом усядется какой-нибудь голодный оппонент, который спорит разве что ради ячменного хлеба насущного и допытывается у меня с издевательской усмешкой, возможно ли, чтобы у звука были темно-синие глаза. Я привожу самое связное и толковое доказательство, что звук, собственно, также является взглядом, который доходит до нас из светоносного мира, проникая сквозь разорванную облачную пелену; оппонент же идет дальше и вопрошает насчет лба, волос, относительно рта и губ, о руках, о кистях рук, о ногах и ступнях и со злобной усмешкой высказывает сомнение, что чистый звук может быть снабжен всеми этими сугубо человеческими органами и частями тела. О, господин, я отлично знаю, что думает этот крючкотвор, а именно – нисколько не больше того, что, пока я являюсь glebae adscriptus[93], т. е. привязанным к клочку земли, как он и все прочие, пока мы все не питаемся исключительно солнечными лучами и порой вынуждены усаживаться на любое седалище, не только за кафедру, ничего мы не имеем общего с той вечной печалью, которая не жаждет ничего иного, кроме самой себя, и о которой умеет болтать любой дуралей, – о маэстро! Я не хотел бы, чтобы вы вступили в спор на стороне голодного оппонента – это было бы мне крайне неприятно. И скажите сами, могли бы вы отыскать для этого хотя бы единственную разумную причину? – Разве я когда-либо проявлял тяготение к печальной глупости школяров-недоучек? Да, разве, войдя в зрелые года, я не вел себя всегда самым трезвым образом, разве я хоть когда-нибудь высказывал безумное желание стать перчаткой – только для того, чтобы лобызать щечку Джульетты, как мой кузен Ромео? Поверьте мне, маэстро, пусть люди толкуют, что им угодно, в голове я не ношу ничего, кроме нот, а в душе и сердце – звуки к ним, ибо – тысячу чертей! – как бы я мог иначе сочинять так благопристойно и складно церковные музыкальные