Книга Компромисс. Заповедник - Сергей Донатович Довлатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я расплатился. Поднял и тут же опустил стакан. Руки тряслись, как у эпилептика. Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:
— Взгляните на меня с любовью!
Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.
Черт с ними, думаю. Обхватил стакан двумя руками, выпил. Потом с шуршанием развернул конфету.
Стало немного легче. Зарождался обманчивый душевный подъем. Я сунул бутылку пива в карман. Затем поднялся, чуть не опрокинув стул. Вернее, дюралевое кресло. Старухи продолжали испуганно меня разглядывать.
Я вышел на площадь. Ограда сквера была завешена покоробившимися фанерными щитами. Диаграммы сулили в недалеком будущем горы мяса, шерсти, яиц и прочих интимностей.
Мужчины курили возле автобуса. Женщины шумно рассаживались. Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:
— Давайте познакомимся.
— Аврора, — сказала она, протягивая липкую руку.
— А я, — говорю, — танкер Дербент.
Девушка не обиделась.
— Над моим именем все смеются. Я привыкла... Что с вами? Вы красный!
— Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я — конституционный демократ.
— Нет, правда, вам худо?
— Пью много... Хотите пива?
— Зачем вы пьете? — спросила она.
Что я мог ответить?
— Это секрет, — говорю, — маленькая тайна...
— Решили поработать в заповеднике?
— Вот именно.
— Я сразу поняла.
— Разве я похож на филолога?
— Вас провожал Митрофанов. Чрезвычайно эрудированный пушкинист. Вы хорошо его знаете?
— Хорошо, — говорю, — с плохой стороны...
— Как это?
— Не придавайте значения.
— Прочтите Гордина, Щеголева, Цявловскую... Воспоминания Керн... И какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.
— Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить... читать.
— С вами невозможно разговаривать...
Шофер поглядел в нашу сторону. Экскурсанты расселись.
Аврора доела мороженое, вытерла пальцы.
— Летом, — сказала она, — в заповеднике довольно хорошо платят. Митрофанов зарабатывает около двухсот рублей.
— И это на двести рублей больше, чем он стоит.
— А вы еще и злой!
— Будешь злым, — говорю.
Шофер просигналил дважды.
— Едем, — сказала Аврора.
В львовском автобусе было тесно. Коленкоровые сиденья накалились. Желтые занавески усиливали ощущение духоты.
Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый — гений?!.
Я задремал. Невнятно доносились какие-то лишние сведения о матери Рылеева...
Разбудили меня уже во Пскове. Вновь оштукатуренные стены кремля наводили тоску. Над центральной аркой дизайнеры укрепили безобразную, прибалтийского вида, кованую эмблему. Кремль напоминал громадных размеров макет.
В одном из флигелей находилось местное бюро путешествий. Аврора заверила какие-то бумаги, и нас повезли в «Геру» — самый фешенебельный местный ресторан.
Я колебался — добавлять или не добавлять? Добавишь — завтра будет совсем плохо. Есть не хотелось...
Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы.
Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное. Например, последний разговор с женой...
— Даже твоя любовь к словам, безумная, нездоровая, патологическая любовь, — фальшива. Это — лишь попытка оправдания жизни, которую ты ведешь. А ведешь ты образ жизни знаменитого литератора, не имея для этого самых минимальных предпосылок... С твоими пороками нужно быть как минимум Хемингуэем...
— Ты действительно считаешь его хорошим писателем? Может быть, и Джек Лондон хороший писатель?
— Боже мой! При чем тут Джек Лондон?! У меня единственные сапоги в ломбарде... Я все могу простить. И бедность меня не пугает... Все, кроме предательства!
— Что ты имеешь в виду?
— Твое вечное пьянство. Твое... даже не хочу говорить... Нельзя быть художником за счет другого человека... Это подло! Ты столько говоришь о благородстве! А сам — холодный, жестокий, изворотливый человек...
— Не забывай, что я двадцать лет пишу рассказы.
— Ты хочешь написать великую книгу? Это удается одному из сотни миллионов!
— Ну и что? В духовном отношении такая неудавшаяся попытка равна самой великой книге. Если хочешь, нравственно она даже выше. Поскольку исключает вознаграждение...
— Это слова. Бесконечные красивые слова... Надоело... У меня есть ребенок, за которого я отвечаю...
— У меня тоже есть ребенок.
— Которого ты месяцами игнорируешь. Мы для тебя — чужие...
(В разговоре с женщиной есть один болезненный момент. Ты приводишь факты, доводы, аргументы. Ты взываешь к логике и здравому смыслу. И неожиданно обнаруживаешь, что ей противен сам звук твоего голоса...)
— Умышленно, — говорю, — я зла не делал...
Я опустился на пологую скамейку. Вынул ручку и блокнот. Через минуту записал:
Любимая, я в Пушкинских Горах,
Здесь без тебя — уныние и скука,
Брожу по заповеднику, как сука.
И душу мне терзает жуткий страх...
И так далее.
Мои стихи несколько опережали действительность. До Пушкинских Гор оставалось километров сто.
Я зашел в хозяйственную лавку. Приобрел конверт с изображением Магеллана. Спросил зачем-то:
— Вы не знаете, при чем тут Магеллан?
Продавец задумчиво ответил:
— Может, умер... Или героя дали...
Наклеил марку, запечатал, опустил...
В шесть мы подъехали к зданию туристской базы. До этого были холмы, река, просторный горизонт с неровной кромкой леса. В общем, русский пейзаж без излишеств. Те обыденные его приметы, которые вызывают необъяснимо горькое чувство.
Это чувство всегда казалось мне подозрительным. Вообще страсть к неодушевленным предметам раздражает меня... (Я мысленно раскрыл записную книжку.) Есть что-то ущербное в нумизматах, филателистах, заядлых путешественниках, любителях кактусов и аквариумных рыб. Мне чуждо сонное долготерпение рыбака, безрезультатная немотивированная храбрость альпиниста, горделивая уверенность владельца королевского пуделя...
Говорят, евреи равнодушны к природе. Так звучит один из упреков в адрес еврейской нации. Своей, мол, природы у евреев нет, а к чужой они равнодушны. Что ж, может быть, и так. Очевидно, во мне сказывается примесь еврейской крови...
Короче, не люблю я восторженных созерцателей. И не очень доверяю их восторгам. Я думаю, любовь к березам торжествует за счет любви к человеку. И развивается как суррогат патриотизма...
Я согласен, больную, парализованную мать острее жалеешь и любишь. Однако любоваться ее страданиями, выражать их эстетически — низость...
Ладно...
Подъехали к туристской базе. Какой-то идиот построил ее на расстоянии четырех километров от ближайшего водоема. Пруды, озера, речка знаменитая, а база — на солнцепеке. Правда, есть номера с душевыми кабинами... Изредка — горячая вода...
Заходим в