Книга Шаламов - Валерий Есипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако абсолютизировать эту самую характерную, казалось бы, составляющую мировоззрения Шаламова-художника и делать на ней главный акцент, как поступали и советские критики, и некоторые позднейшие интерпретаторы «Колымских рассказов», все же не стоило бы. Ведь недаром он написал такой рассказ, как «Последний бой майора Пугачева», где речь идет отнюдь не о «падении» человека, а о его способности к героическому сопротивлению! Рассказ этот появился, напомним, задолго до «Ивана Денисовича», в 1959 году, причем его сюжет — вооруженный побег из лагеря — был ошеломительно смелым для эпохи оттепели. Такой формы сопротивления обстоятельствам не принял бы ни один присяжный критик. Подпольная лагерная партячейка со штудированием Маркса — пожалуйста, а уходить за зону с оружием в руках — никак нет… Рассказ этот чрезвычайно важен для понимания не только философии Шаламова, но и его эстетики. Отталкиваясь от некоторых фактов послевоенной жизни Колымы[61], писатель создает здесь свою художественную реальность — «преображенный документ», как он выражался. Майор Пугачев и его товарищи воплощают идеал писателя — во многом романтический, крайне редко встречающийся в действительности, образ людей, которые предпочитают унижениям в неволе героическую борьбу и смерть. Исторически этот идеал связан у Шаламова с жертвенными фигурами революционеров, которым он поклонялся с молодости, но в сущности «Последний бой майора Пугачева» представляет собой страстный колымский парафраз извечной общечеловеческой и христианской темы «смертию смерть поправ»…
Близких этой теме рассказов немного — «Первый зуб», «Лучшая похвала», «Житие инженера Кипреева», — но их создание и включение в сборники было глубоко продуманным шагом, служившим одной из художественных задач писателя: «Возможно ли активное влияние на свою судьбу, перемалываемую зубьями государственной машины, зубьями зла? Иллюзорность и тяжесть надежды. Возможность опереться на иные силы, чем надежда» (эссе «О прозе», 1965).
Вряд ли Шаламов надеялся на скорую возможность напечатать свои рассказы, тем более «Майора Пугачева». Маленькая иллюзия лишь мелькнула, когда появился «Иван Денисович». А в дальнейшем, особенно после ответов из «Советского писателя», ему стало понятно, что на пути его прозы поставлен железный шлагбаум.
Единственный из рассказов колымского цикла ему удалось опубликовать в 1965 году в журнале «Сельская молодежь» (№ 3) благодаря усилиям работавшего в этом журнале Ф.Ф. Сучкова, писателя и скульптора, лепившего потом у себя в мастерской портрет Шаламова. Этот рассказ — лирико-философская миниатюра «Стланик» — был «безобиден», поскольку лишь многоопытные читатели могли догадаться, что в нем идет речь о судьбе человека, прошедшего Колыму.
Для характеристики подобных ситуаций обычно употребляют «утешительные» выражения: «Общество не дозрело до восприятия такого рода литературы», «художник опередил свое время». Все это верно. Но каковы же при этом чувства самого художника и что ему делать? Тупик? Отчаяние? Выработка новых стратегий выхода к читателю — через самиздат или тамиздат?
Уж о чем Шаламов меньше всего думал, так это о стратегиях. У него не было ни малейшего стремления к самоутверждению в общественном мнении, к шумной славе, тем более среди так называемого массового читателя, мнение которого он всегда ценил очень невысоко. «Опыт говорит, что наибольший читательский успех имеют банальные идеи, выраженные в самой примитивной форме», — прямо заявлял он в письме 1966 года А. Солженицыну в связи с прочтением романа «В круге первом», вежливо оговариваясь: «Я не имею в виду Вашего романа, но в "Раковом корпусе" такие герои и идеи есть».
Это было последнее письмо Шаламова Солженицыну, написанное на исходе их внешне взаимоуважительных, но внутренне всегда напряженно-полемичных отношений. Надо напомнить, что первая личная встреча писателей состоялась в ноябре 1962 года в редакции «Нового мира» и сразу выявила разногласия. Как вспоминал Солженицын, речь шла о том, «будет ли мой рассказ ледоколом, таранящим дорогу и всей остальной правде, лагерной и не лагерной, либо (и Шаламов склонялся так): это — только крайнее положение маятника, и теперь покачнет нас в другую сторону… Пессимизм Шаламова оказался верней»[62].
Шаламов по-своему излагал суть этого спора. В том же ноябрьском письме Солженицыну он писал: «Слова мои в нашем разговоре о ледоколе и маятнике не были случайными словами. Сопротивление правде чрезвычайно велико. А людям нужны ведь не ледоколы, не маятники. Им нужна свободная вода, где не нужно никаких ледоколов».
Последняя фраза как раз и выражает суть его писательской позиции. Шаламову, как можно понять, чужд всяческий «ле-доколизм» (читай: радикализм, революционаризм, открытое литературно-политическое противостояние сложившейся системе — все то, что очень близко Солженицыну и в скором времени составит основное содержание его деятельности). Качание маятника в обратную сторону он предвидел, но это не «пессимизм», а скорее скептицизм, потому что Шаламов прекрасно сознавал, что в обществе, 30 лет жившем по сталинским законам, инерция следования этим законам будет давать о себе знать еще достаточно долго. Но в возвращение маятника в изначальное положение он не верил, ибо в обществе, на его взгляд, произошли необратимые изменения. Эпоха «свободной воды» (Шаламов имеет в виду прежде всего свободу в литературе и возможность говорить обо всем, что увидено и пережито при сталинском режиме), по его глубокому убеждению, рано или поздно наступит, и задача художника — «уж если ты видел — надо сказать правду, как бы она ни была страшна». Поэтому его главная цель — писать и писать, не считая, как и прежде, вопрос «печататься — не печататься» первостепенным.
Это, надо заметить, очень близко позиции пушкинского монаха-летописца Пимена да и самого Пушкина, который тоже немало писал, как стали говорить позже, «в стол», без надежды на прижизненную публикацию. Такая ассоциация не случайна: Шаламов в послелагерный период, переосмысливая историческую роль русской литературы XIX века, целиком ориентируется на позднего, зрелого Пушкина как в эстетическом плане, так и в плане независимого социального поведения художника. «Служенье муз не терпит суеты», «Ты царь — живи один», «Душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит», а главное: «Никому / отчета не давать, себе лишь самому / служить и угождать, для власти, для ливреи / не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи» («Из Пиндемонти») — этим постулатам он следует скорее бессознательно, однако пример великого поэта постоянно стоит перед его глазами. Афористическая фраза Шаламова из его дневника: «Лучшее, что есть в русской поэзии, — поздний Пушкин и ранний Пастернак» — ярче всего это подчеркивает, как и постоянные сетования на то, что «пушкинское знамя растоптано» литературой второй половины XIX века, прежде всего Л. Толстым с его морализмом и взятой на себя миссией учить человечество, как ему следует жить… К толстовской традиции Шаламов позже отнесет и Солженицына. Но в годы общения с автором «Ивана Денисовича» последний еще не обнаруживал склонности к какому-либо проповедничеству, и Шаламову было интересно беседовать с ним на лагерные и другие темы.