Книга Бросок на Прагу - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, почерк был его — аккуратный, округлый, ровно поставленный — почерк соответствовал профессии Борисова. На обратной стороне треугольника жирным, красным карандашом было выведено: «Убит 26.03.42 г.». Борисов качнулся, поднес письмо ближе к глазам, будто не верил страшной карандашной строчке, подводящей черту под жизнью моряка, зашевелил непослушными, какими-то деревянными губами: «Убит 23.03.42 г.»…
Борисов засипел, пытаясь совладать с непослушными мокрыми губами, втянул сквозь зубы воздух, остужая себе рот. Эта привычка фильтровать воздух, приобретенная в страшную зиму, остается у него, наверное, навсегда. Хотя говорят, стоит только обратить на что-то внимание, начать контролировать себя, как можно избавиться от чего угодно — от икоты, от почесываний, приводящих общество в шоковое состояние, от привычки выбивать нос пальцами, снимать под столом ботинки во время званых обедов, можно избавиться даже от пороков и дурного наследства, но только не от этого. Сколько Борисов ни контролировал себя, а привычка процеживать воздух сквозь зубы все сохранялась у него, не исчезала.
— Эх, моряк, моряк, — покрутил он головой беспомощно, не зная, что делать. А что он, собственно, мог сделать, чем помочь погибшему моряку? Если только поехать в Липецк, на улицу, где жил моряк, поклониться ей? Но это только когда не будет войны.
Чуткое ухо его уловило легкие шаги на лестничной площадке. Светлана! Борисов начал поспешно скручивать узелок — Светлана увидит, расстроится, заревет, затопит квартиру слезами. Скатав вещи в марлевое полотнище, сунул узелок в стол, сел за рукопись.
— Как живешь тут без меня? — спросила Светлана с порога.
— Не живу — существую.
— Работа идет?
— Нет. — Борисов почувствовал, что щеки его, обычно восковые, с чужой, не чувствующей прикосновений кожей, наполнились нездоровым теплом — румянец, возникнув в подскульях, стек вниз.
— Лентяйничаешь? — Светлана стояла сбоку у окна, скупой жидкий свет упал ей на лицо. Абрис лица был трогательно-нежным, щемящим… Не дай бог ему когда-нибудь потерять ее! Руки Светлана спрятала под шаль — дни стояли прохладные, и она набрасывала на плечи шаль. Она сейчас видела неровный срез домов, распустившиеся деревья, макушки которых были ровно обрублены крупным артиллерийским осколком, и белые сливочные срезы били в глаза, раны есть раны, чьи бы они ни были, а когда существует боль, ее не скрыть, и не надо, кстати, скрывать, ибо по боли проверяется человек, как, впрочем, и по способности или неспособности врать. Еще она видела примитивный огородец, за которыми Борисов следил, как за самим собою, траву, проросшую сквозь ломины несковырнутого асфальта, низкие грузные облака. Что она не могла видеть?
— С фронта приезжал матрос… — Борисов почувствовал, что под кадыком у него что-то захрустело, он взялся за горло, Светлана повернулась к нему, поглядела и вытерла пальцами глаза — она мигом все поняла. — Убит еще в марте, — наконец проговорил Борисов.
— Убит… — подавленно повторила Светлана.
— Оказывается, его звали Володей, я и не знал. — Борисов наконец справился с онемением. — Володька!
— Володька, — эхом отозвалась Светлана. — А мы — письма, письма! Да что письма! Пустая бумага!
— Я хотел оставить матроса, напоить чаем — убежал. Был злой, как черт. И печальный.
— Вот и все, — произнесла Светлана протяжно, с расстановкой. — Вот и вся история!
— Но ко всему, что бы ни было, моряк будет иметь отношение. И к этой книге тоже. — Борисов приподнял рукопись. — Я на титульный лист вынесу его фамилию. С благодарностью… В память. Что еще? — Он оглянулся, словно искал чего-то такое, что он не видел. — На могиле надо будет поставить памятник. Но это уже после войны. И в Липецк надо будет съездить, это тоже после войны. Что еще? А-ах! — По-старчески сморщился и стукнул кулаком по колену. — Плакать хочется!
Светлана всхлипнула.
— Самое главное — хранить память о нем. Чтобы ты хранил память, я хранила — чтобы мы помнили… Ведь он имеет отношение ко всему, что окружает нас.
— Согласен, — качнул головой Борисов. — Пройдут годы… И если нам повезет, если останемся живы, будем вспоминать нынешнюю пору, нынешние дни…
— А тебе не кажется, что вспоминать будет не с кем? Никого не останется — все блокадники перемрут?
— Может быть. — Борисов согласился, щемящие печальные нотки в его голосе заставили Светлану выпрямиться, свет сместился, лицо ее утеряло прежнюю нежность, беззащитность, появилось в нем что-то жесткое, упрямое, и это жесткость была внове Борисову: он Светлану такой еще не видел. — Это будет уже старость. Старость — это не возраст. Это когда исчезают современники и не с кем бывает вспоминать прошлое.
— Как же насчет утверждения, что старость — это дряхлость тела?
— Утверждение верное только наполовину. Старость — это дряхлость духа. Дряхлость тела — потом. Даже тридцатипятилетний человек может быть безнадежно старым.
— А мне кажется, что моряк наш — живой, — медленно проговорила Светлана.
— Это что? Знание? Или чувство?
— Чувство. А потом, самое сильное знание — это чувство. Ощущение того, есть человек или нет его. Рассудком можно что-то и не понимать, душой всегда поймаешь. Я чувствую — он жив!
— Мистика какая-то! — Борисов хотел показать Светлане вещи моряка, но передумал. Рано еще.
— Вороны называют своих детей беленькими, ежи — мягонькими, — неожиданно проговорила Светлана, и Борисов, уловив в ее словах второй смысл, его просто невозможно было не уловить, невольно повысил голос:
— Что случилось?
— Что? — переспросила она. — Собственно, ничего. Жить нам в горе, Борисов. — Она закусила зубами нижнюю губу, в прямом сереньком свете было видно, как влажно и чисто поблескивает скобка зубов. Борисов привычно помял пальцами висок — что-то натекло в костяные выемки, мешало ему думать, смотреть — профиль Светланы дрогнул в глазах, раздвоился, и он сморщился. — Мы всегда будем должны тем, кого нет в живых. Отдавать будем до самой смерти, только в смерти и сравняемся.
Борисов вновь хотел было вытащить из стола документы моряка, его часы, медали, мелочь, которую не успел еще рассмотреть, но помешала боль, душным вязким комком подкатившаяся под сердце. Нет, не надо пока ничего показывать Светлане. Иначе оба они окажутся в состоянии, хуже которого и быть не может, как в самую плохую, самую голодную и холодную пору блокады. Щелкнуть бы выключателем и погасить свет, льющийся из окна — серенький, полузадушенный, немощный! Но где этот выключатель? Борисов осел на стуле, притиснул руку к сердцу.
— Тебе больно?
— Да, — слабо шевельнул он мокрыми губами.
Метнувшись в один угол квартиры, Светлана ничего там не нашла, метнулась в другой — тоже пусто, никаких лекарств, затем, обрывая бесцельное метание, понеслась на кухню, зачерпнула из ведра воды, принесла Борисову. Тот отрицательно качнул головой.