Книга Грех и святость русской истории - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом лиризме преобладает рыдающая, надрывная нота. Поэт сам сказал о себе:
Я призван был воспеть твои страданья,
Терпеньем изумляющий народ…
Но нельзя не заметить, что цель – не отобразить или выразить страданья, но именно «воспеть». Некрасовский пафос в высших своих возможностях поднимается до подлинной трагедийности, которая подразумевает не только скорбь и отчаянье, но и специфическое торжество, восторг, победность – без них невозможно то неотъемлемое качество трагедии, которое древние определяли термином «катарсис». Александр Блок назвал «грустно-победной» внутреннюю мелодию ставших народной песней некрасовских «Коробейников». И поэзия Некрасова в значительнейших своих проявлениях грустно-победна или (это, может быть, даже вернее) скорбно-победна.
Некрасовское торжество страдания и самой гибели уходит корнями в русское народное переживание христианства, ясно выразившееся уже в созданном в XI веке (и обретшем всенародную известность) житии князей-мучеников Бориса и Глеба. И скажу еще, что поэзия Некрасова (хотя трудно найти осознание этого в сочинениях литературоведов) более проникнута духом христианства (притом собственно русского и истинно народного христианства), чем творчество других великих наших поэтов – то есть Пушкина, Лермонтова, Кольцова и даже Тютчева, не говоря уж о Баратынском и Фете.
В 35-летнем возрасте, в этой средине жизни, Некрасова как бы посетило откровение, и он замечательно поведал об этом:
…Храм Божий на горе мелькнул
И детски-чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
Нет отрицанья, нет сомненья,
И шепчет голос неземной:
Лови минуту умиленья,
Войди с открытой головой!..
Войди! Христос наложит руки
И снимет волею святой
С души оковы, с сердца муки
И язвы с совести больной…
Я внял… я детски умилился…
И долго я рыдал и бился
О плиты старые челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог угнетенных, Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарем!..
Последние восемь строк воплощают такое пронзающее переживание русского православия, которое едва ли найдется еще в нашей поэзии.
Позднее Некрасов воссоздаст голос православия как своего рода высшую, верховную и самую могучую музыку мира, перед которой меркнут все другие звуки:
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, Божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись! И медлительно бей,
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье…
Одинокий ли путник ночной
Их заслышит – бодрее шагает;
Их заботливый пахарь считает
И, крестом осенясь в полусне,
Просит Бога о ведреном дне…
Уже незадолго до кончины Некрасов воспел «убогую» ветхую церковь (словно заглянув в наши дни), которую по-детски беспечный – что одновременно и прекрасно, и ужасно – русский люд не торопится заменить новой, но церковь эта словно слилась воедино с природой, полноправно участвующей в богослужении:
…Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные —
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…
Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися…
Дело, конечно, не только в таких прямых обращениях Некрасова к религиозно-церковной «теме». Ведь и та скорбно-победная песнь о страдании, которая слышится в большинстве некрасовских творений, нераздельно связана, о чем уже шла речь, с тысячелетней православной традицией, восходящей еще к святомученикам Борису и Глебу…
Одно соображение в связи с этим. Некрасова, бывало, упрекали в том, что он чрезмерно усиливал и гиперболизировал в своей поэзии тему страдания. И в самом деле – в поэме «Балет» (1866), например, Некрасов говорит как о безмерно тяжком испытании об обычном рекрутском наборе в деревне. Между тем, хотя солдатская служба тогда, в 1860-х, длилась 7 – 10 лет, на нее попадали всего четыре-шесть человек из тысячи (!) молодых крестьян, то есть полпроцента (поэтому и срок службы был долгим). И все же Некрасов создает поистине «космическое» трагедийное действо (я привожу только небольшие его фрагменты):
…В январе, когда крепки морозы
И народ уже рекрутов сдал,
На Руси, на проселках пустынных
Много тянется поездов длинных…
Как немые, молчат мужики,
Даже песня никем не поется,
Бабы спрятали лица в платки,
Только вздох иногда пронесется
Или крик: «Ну! чего отстаешь? —
Седоком одним меньше везешь!..»
…Скрипом, визгом окрестности полны.
Словно до сердца поезд печальный
Через белый покров погребальный
Режет землю – и стонет она,
Стонет белое снежное море…
Тяжело ты – крестьянское горе!
…Чу! клячонку хлестнул старичина…
Эх, чего ты торопишь ее?
Как-то ты, воротившись без сына,
Постучишься в окошко свое?…
Такое разрастание горя и страдания до вселенских масштабов очень характерно для некрасовской поэзии. Но сегодня уместно сказать о глубоком провидческом смысле этой поэзии, о захватившем Некрасова предчувствии того, что выпало на долю русского крестьянства через полвека после кончины поэта, когда оно в самом деле вступило на тяжелейший, истинно голгофский крестный путь, как бы оправдывая свое старинное самоназвание – «крестьянство»…