Книга Геррон - Шарль Левински
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Масштаб нашему качеству должен задавать киножурнал „Немецкое еженедельное обозрение“, — диктовал я госпоже Олицки, — который, как известно, лучший в мире.
Все немецкое — лучшее в мире. Лучшие погромы, лучшие мировые войны, самые лучшие лагеря. „Терезин, Терезин, обойди хоть целый свет, в мире гетто лучше нет“.
— Мы должны поднять планку очень высоко, — диктовал я, — чтобы наш фильм не только показывал желательное содержание, но вместе с тем мог бы восприниматься и просто как шедевр сам по себе.
В такую концепцию можно вписать все что угодно, пока не настало время решать проблемы. Высокое начальство ждет, что ему регулярно будут вдувать в задницу горячий воздух. В УФА было то же самое.
Я просил точных указаний:
— Чем точнее определено задание, тем эффективнее производство репортажного фильма.
В суп полагается соль, а в концепцию — иностранные слова. На самом деле мне не нужны никакие указания Рама. Что он хочет получить, мне ясно, а лгать картинками я научился на УФА. Однако наводящие вопросы занимают время. С каждым днем, пока мы еще не снимаем, русская армия продвигается вперед. В библиотеке я заглянул в атлас. Не так уж и далеко этот Витебск.
Эпштейн настоял, чтобы несколько страниц не просто сунули в конверт, а скрепили перед тем, как они лягут на стол Рама. Моя концепция — официальный документ высшей пробы. Он специально заказал Джо Шпиру нарисовать фронтиспис. Гербовый лев Терезина, крутящий ручку кинокамеры. Эпштейн безупречно владеет формальностями подобострастия. Если ему придется подтирать задницу Раму, он раздобудет бумагу ручной выделки.
В концепцию вошло еще кое-что. Эпштейн хотел вычеркнуть, но я настоял. С тех пор как я приготовился ради принципов пойти на депортацию, я стал мужественнее. Мужество — это мускул. Он становится сильнее, когда им пользуешься. „Чтобы не терять времени на подготовку фильма, — написано в концепции, — было бы желательно, чтобы режиссер имел возможность покидать территорию крепости и проводить разведку местности в поиске привлекательных мест для съемки“.
Я тоскую по вольной природе.
Рам еще никак не отреагировал. Даже не подтвердил, что получил концепцию.
Я поручил госпоже Олицки найти в библиотеке информацию по истории Терезина. Не потому, что это мне понадобится, а для того, чтобы она выглядела занятой.
Теперь мне остается только ждать.
Ждать. В этом я натренирован. Это я умею.
В окопах, когда мы знали, что рано или поздно прозвучит приказ идти в атаку, когда артобстрел, который всегда является увертюрой к радостному истреблению, уже перепахал ту местность, которой нам предстяло овладеть, где тоже, в свою очередь, в окопах ждали люди, когда потом, пока мы молились, или напивались, или от страха накладывали в штаны, вводились в бой вражеские орудия, пристреливаясь на нужную траекторию для своих снарядов, и попадания придвигались к нам все ближе, вот тогда гул орудий нас больше не интересовал: мы все прислушивались только к старшему лейтенанту Баккесу, начал ли он уже откашливаться — он был не уверен в своем голосе и перед важными приказами всегда должен был сперва прокашляться, — когда минуты текли все медленнее и медленнее и все-таки слишком быстро, — вот там я и научился ждать.
В лазарете, после ранения, когда я очнулся и не мог двигаться, потому что меня связали бинтами, чтобы я под наркозом не разорвал только что зашитые раны, когда никто не хотел мне сказать, что со мной, что у меня было еще цело или хотя бы не отрезано, когда я пытался прислушаться ко все еще приглушенной наркозом боли — где болит и что это могло означать, — когда я видел ряды лежанок, которые показались мне в какой-то момент бесконечными, да и были бесконечными, потому что постоянно поступали все новые разорванные, подстреленные, покалеченные солдаты; когда в самом хвосте, бесконечно далеко, как мне показалось, появился капитан медицинской службы со своей свитой из санитаров-носильщиков и сестер Красного Креста, как он останавливался у каждой лежанки, словно покупатель универмага, который никак не может выбрать из изобилия выгодных предложений, как это длилось часами, годами, пока процессия приближалась ко мне, как он наконец остановился у моей койки, позолоченная пряжка ремня прямо перед моими глазами — она была свежеотполирована, я видел это, как питомец Фридеманна Кнобелоха, с первого взгляда, при таком-то количестве раненых он еще находил время полировать проклятую эту пряжку, — когда он потом так ничего и не сказал, а только взял у сестры мой медицинский листок и в полном душевном спокойствии изучал его, — тут я и натренировался ждать.
Когда Брехт уделил Негер особое внимание, тогда на „Трехгрошовой опере“, когда они сидели рядом на сцене, а не в кабинете — нет, это должно было происходить на сцене; когда Брехт демонстрировал, насколько ему безразлично, смотрит ли на него кто-то, тогда он хотел, чтобы на него смотрели, когда он писал для нее огромное количество нового текста, за два дня до премьеры, потому что она пригрозила уйти из спектакля, если ее роль не увеличится, а поскольку он был в нее влюблен, в красивую вдову Клабунда, когда мы, остальные актеры, оставались сидеть в зрительном зале, думая, что репетиция вот-вот возобновится, когда потом становилось все позже, вернее раньше, потому что было уже утро — это странно в театре с его искусственным освещением, что он имеет свое собственное время, — когда мы уже думали, что те двое и на премьере не придут к согласию по тексту, — вот тогда я уже был настоящий специалист в умении ждать.
И на фильме… Кто хочет в этой странной профессии чего-то добиться, должен освоить ожидание с самых азов. „Талант — хорошо, а задница лучше“, — говорит Отто Буршатц. Кто не умеет выключить свое нетерпение до тех пор, пока не получится то, что нужно, пока от него требуется сцена в несколько фраз, ради которой его подняли в шесть часов и загримировали, а теперь уже половина двенадцатого, кто не владеет искусством держать голову пустой, думать о чем-нибудь другом, чтобы не расходовать энергию, чтобы в нужный момент, в нужную секунду быть бодрым, тому нечего делать в нашем ремесле.
Я хорошо умею ждать. Я натренирован. Могу при этом оставаться спокойным, по крайней мере внешне. Даже если вещи, с которыми я сталкиваюсь, неприятны. Когда я узнал, что меня высылают из Вестерборка сюда, я еще шутил. Какой храбрый, думали люди, но это не имеет ничего общего с храбростью. А только с тем, что у меня было время подготовиться. У песни был рефрен: Мы едем на поезде, — и я уже знал, что рано или поздно придется его петь.
Гораздо хуже, когда не знаешь, что будет. И будет ли что-нибудь вообще. Или пьеса уже кончилась, только ты этого не заметил. Это самое невыносимое чувство. Когда все еще ждешь сигнала к своему следующему выходу и вместе с тем боишься, что занавес давно упал, зрители ушли домой, список действующих лиц и исполнителей снят с доски. Что никто не сказал тебе, что уже давно написано на плакате снаружи. Последнее представление.
Так было со мной тогда в Париже. Неделями я ждал, вглядываясь в пустоту. Это было почти невыносимо.