Книга Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четыре года, под ненавидящим взором Натали, постоянно сталкиваясь с недоверчивостью Эвелины, Олимпия училась скрывать свои чувства, стирать свою индивидуальность, изо всех сил стараясь превратить себя в некое отвлеченное понятие, чтобы не вызывать ни насмешек, ни ревности. Живейшая признательность, которую выражала ей Эвелина теперь, и внезапное чудесное превращение Натали так живо тронули Олимпию, что она без всяких ограничений предалась своей истинной природе. А природа ее являла полную противоположность той принужденности поведения, которую она усвоила со времени своего замужества. Она была теперь со всеми такой, какой бывала только в тиши своей близости с мужем, да еще с Каролиной и Амедеем: итальянкой, а стало быть, экспансивной и решительной; артисткой — стало быть восторженной и впечатлительной. Но даже с Каролиной и Амедеем она проявляла себя во всем блеске лишь в редкие и короткие минуты покоя и забвения. Ненависть старших дочерей подавляла ее; непреодолимая грусть стала для нее привычной. Женщина, с детства окруженная всеобщим обожанием, познавшая триумфы в самой ранней юности, родившаяся для того, чтобы любить и быть любимой, не могла бы без огромного напряжения и несвойственного ей смирения терпеть недоброжелательность среды, в которую ее перенес муж. В последние два года Натали превратилась в отравленную стрелу, бившую без промаха, яд которой проникал во все поры; Эвелина стала слишком своевольна, и можно было опасаться с ее стороны тех заблуждений юности, за которые Олимпия несла тяжкую ответственность перед светом и перед мужем, не обладав достаточным авторитетом, чтобы их обуздать. Постоянной заботой несчастной женщины было скрывать несправедливости, жертвой которых она являлась. Вся эта продолжительная борьба против порою неудержимых порывов собственной уязвленной гордости разрушила в Олимпии неведомую для нее самой жизненную основу.
Судьба ее решилась в тот день, когда страшная семейная буря, подробности которой мы рассказали, привела, правда слишком поздно, к счастливому результату. Олимпия подумала, что спасена. Она почувствовала необходимость жить, выявить себя, распуститься под солнцем, как сломанное растение поднимает голову, чтобы поглядеть на небо и напиться росы в свое последнее утро.
Олимпия скрывала свой замечательный талант с тех самых пор, как почувствовала, что он возбуждает зависть. По просьбе Натали и своего мужа она проявила его опять в полном блеске. В один прекрасный день она согласилась петь, хотя давно уже говорила — и сама в это верила, — что голос у нее пропал от бездействия. Ее могучий, великолепный голос, звучавший с тем совершенством, которое дает мастерство, ее высокое вдохновение наполнили атмосферу Пюи-Вердона чарующей и жуткой магией; сердца присутствующих дрогнули, потрясенные восторгом и скорбью. Слезы хлынули у них из глаз. Даже Натали плакала: ей казалось, что то поет смертельно раненный ею лебедь. Эвелина, которой нее еще не позволяли вставать и которую очень осторожно принесли в гостиную, невольно взяла за руку Тьерре, смотревшего на Олимпию с какой-то странной тоской. Тьерре наклонился к невесте и тихо сказал:
— Мне скорее больно, чем радостно. Я скажу вам потом почему, но дай бог, чтобы я ошибался!
Тьерре, нервная, тонкая и немного болезненная натура которого необычайно быстро отзывалась на все впечатления, вышел из гостиной и отыскал Блондо.
— Госпожа Дютертр очень больна, — сказал он, — я в этом совершенно уверен. Я не врач, я ничего не знаю, но когда она говорит, мне холодно; когда смеется, мне страшно; когда поет, я задыхаюсь. Скажите, не брежу ли я.
— Госпожа Дютертр готовит нам всем страшный удар, — с грубоватой горечью ответил Блондо. — Тут сам черт замешался. Ей все хуже и хуже, но никто этого не подозревает. Я не смею сказать свое мнение, я боюсь убить этим всех, ну, что ж! Я не сплю, делаю все, что должен делать, но боюсь, что уже ничем не могу помочь.
Опечаленный вид Блондо говорил еще больше, чем его слова. Тьерре, подавленный роковой тайной, с тех пор каждый день спрашивал его, не пора ли открыть все Дютертру.
— Нет еще! — говорил Блондо. — Такой удар можно нанести лишь тогда, когда не останется никакой надежды.
Кто бы мог без помощи ясновидения угадать развитие этой болезни? Красота Олимпии приняла обманчиво здоровый вид. Легкая отечность щек казалась полнотой: порою слабая краска разливалась по ее лицу, придавая ему яркость, которым оно никогда не отличалось. Она не жаловалась, она тщательно скрывала внезапные приступы удушья и сердцебиения, приписывая их остаткам нервной болезни, от которой она считала себя излеченной. Об этой болезни Олимпия не могла вспомнить без ужаса — потому что тогда пришлось бы вспоминать и о тяжких горестях тех дней. Вновь вызывать их в памяти значило не прощать — а она простила.
Она и в самом деле излечилась от нервной болезни, но теперь у нее появилась другая, более серьезная, к которой первая вызвала предрасположение. К тому времени, когда нити, привязывающие нас к жизни, наконец обрываются, они уже давно бывают перетерты неощутимой и неторопливой, но жестокой и беспощадной силой.
Однажды утром Олимпия, поднявшись по лестнице несколько быстрее, чем всегда, упала, задыхаясь, на последнюю ступеньку; однажды вечером она вдруг оборвала арию и вне себя закричала:
— Воздуха! Воздуха! Я задыхаюсь…
Такие припадки начали учащаться, потом стали делаться более продолжительными. Наступила затяжная лихорадка, силы стали быстро падать; однажды утром Олимпия не смогла встать и заплакала от огорчения, ибо впервые не сумела справиться с собой. В этот день выздоровевшая и поднявшаяся на ноги Эвелина с влюбленным и успокоенным Тьерре получили свадебное благословение в часовне замка Пюи-Вердон. Олимпия не могла при этом присутствовать, но горячо помолилась за них.
На следующий день Дютертр, которого уже терзала тревога, вырвал из уст Мартеля и Блондо, приглашенных на консилиум с двумя другими врачами, слова, подготовлявшие окончательный удар:
— Болезнь может оказаться очень серьезной. Все заставляет опасаться сердечной аневризмы.
Между собой врачи говорили.
— Эта женщина обречена. Наш коллега Блондо разумно применил все меры, которые указывает наука. Пусть он продолжает облегчать больной ее последнюю борьбу за жизнь, пусть осторожно предупредит семью. Средств, которые можно было бы испробовать, больше нет.
Дютертр, не привыкший убаюкивать себя несбыточными надеждами, прочел свой приговор в мокрых от слез глазах старого Мартеля, который еще больше, чем Блондо, если это возможно, почитал госпожу Дютертр и любил всю семью. Отцу семейства потребовались все силы его высокой души, чтобы зрелищем отчаяния не омрачить счастье молодоженов.
Эвелина, которую нетрудно было обмануть, предавалась детской радости по поводу того, что, как она выражалась, она ходит по благословенной земле, опираясь на руку мужа. Она была счастлива своими ослепительными туалетами, любовью, которая ее окружала, новой красотой, которую она приобрела за эти недели полного покоя. Ее нежные краски, которые долго скрывал загар, расцвели снова. Нервы ее, до предела натянутые из-за непомерной усталости, успокоились за время отдыха. Это сказалось и на ее характере: он тоже стал ровнее под влиянием нежного ухаживания и сердечных забот, которыми все домашние ее окружили. Отдавшись добрым побуждениям своей натуры, она любила всех, обожала мужа, и даже необходимость покоряться его воле доставляла ей теперь совершенно новое для нее удовольствие.