Книга Foxy. Год лисицы - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что переполнила чашу, и та не выдержала? Треснула?
Она все поняла, но, как всегда, сделала неправильный вывод. Решила, что я говорю это на прощанье. Расставаясь. Объяснение при разрыве – вот как она это поняла. Неправильно, совершенно наоборот. Я вовсе не это хотел сказать…
А может, именно это?
Она ушла, и больше я не получил от нее ничего. Ничего. Как я и думал… Собственно, именно на это я и рассчитывал – на ее гордость. Сам не писал – ведь я и правда так устал от всего. От этой раздвоенности. От ответственности за семью. И еще – за нее. Чаша треснула. Я думал так: отдохну, подумаю, как дальше жить, а потом, может, и напишу. И скажу ей, что она все неправильно поняла и напрасно сама не писала. Что я не хотел ей надоедать и зря мучить – если она не пишет, значит, может и без меня. Значит, не любит… Я хотел сказать так, чтобы деваться ей было некуда. Что тут возразишь? Она поверила бы мне, моя Лиза.
Так и вышло. Я рассчитал правильно. Она поверила. А я – я отдохнул. Ох, как я отдохнул… – И Александр Мергень вспомнил ту дикую, невыносимую тоску, что погнала его к реке смотреть на ее ужасный, зловещий высотный дом, этот замок, где она томится – его красавица, его фатальная Фата-Моргана… Вспомнил, как тоска сдавила сердце, взяла за горло, заставила писать ей, писать и писать, и еще вспомнил, как номер не отвечал, и что с ним было, пока она не вставила в мобильник прежнюю карточку… Сколько мучений! И сколько еще впереди…
Да, тогда она поверила… А недавно, хотя не знала еще, что он скрыл от нее свою давнюю одинокую жизнь, – скрыл только чтобы не звать ее к себе домой, – почему-то сказала:
– Ты очень закрытый человек. Не говоришь мне ничего. Сам спрашиваешь, и я тебе все рассказываю – глупо, по-твоему? А ты мне не веришь… Не доверяешь… Думаешь, мне нужны какие-то внешние перемены в жизни? Нет, никаких. Мне достаточно было бы правды – и доверия. Серьезно! Ну вот, опять не веришь! Откуда у мужчин этот страх перед женщиной? Этот ужас, что каждой нужно только одно – вцепиться в него, выйти замуж и высосать кровь? Какие вы все-таки странные… А помнишь тот наш разговор, про чашу? Не от того она треснула. Не от переполненности. От пустоты. Только пустая чаша может треснуть.
– Так чем же еще ее наполнить? И так через край! Бездонная она, что ли?
– Бездонная. Чашу жизни можно наполнить только любовью. Только любовью, ведь любовь вся – правда и вся – доверие. И потому глубока, как море. Глубже любого моря. Ты от такой любви – полной чаши – отказался. Отказался и мне велел. А я не могу. Я могу – только безусловно, без оглядки, без опаски. Иначе – разве это любовь?
Вот что она сказала, Лиза. Что же она скажет теперь, когда точно знает, сколько он от нее скрыл и как долго был скрытен. Теперь, когда она может понять всю меру его недоверия… Дурак! Дурак? Ах, как же все это сложно…
Он нащупал выключатель, и треснутая чаша его жизни исчезла в темноте октябрьской ночи.
* * *
Прозрачно небо, вольный ветер веет,
И непорочны помыслы мои.
Анна Ахматова
Митя Огнев ехал в метро. Он был в своей лучшей одежде – той, что еще не истлела, но, с трудом отстиранная и выжженная солнцем, светлым пятном выделяла его из подземной толпы. Октябрь стоял теплый, и исследователь волков выглядел действительно странно: подстриженная мужественная борода с проседью, как у Хемингуэя на известной всей Москве фотографии, глаза прозрачной голубизны, неожиданно белая сорочка под полевой курткой с капюшоном и широкие штаны из бесцветного брезента, истонченного дождями и вет-рами. За спиной – тощий и такой же бесцветный брезентовый рюкзак.
Он отвык от толпы. Даже не от толпы – от людей. От метро. От всего того, что незаметно привычному, «замыленному» глазу горожанина, а жителя пустой деревни, отшельника, утомляет в первые минуты. Взгляд, обнимающий просторы неба, поля, весь огромный мир, нежный даже в своей суровости, вдруг напрягается, упираясь в слишком близкие стены лиц, – и мечется, не находя покоя. Митя не знал, куда девать глаза и руки, задевал людей, натыкался на сумки и баулы…
Наконец он у себя дома. Вот он стоит у выхода из метро «Университет», за спиной – закат, огненно-пурпурный, ветреный, а гордый шпиль МГУ впереди, на своем месте. Удивительно! И ноги, привыкшие к мягкой траве луга, тонкому песку берега, легкому грунту белой дороги, несут его к родному гнезду, недоверчиво и неловко ступая по твердому асфальту.
Страшно подходить… Лиза. Вот что пугает. Где она? Может, ее там уже и нет вовсе? Сашка? Ох, еще хуже. Нет, пожалуй, все-таки ничего. Что ж поделаешь, если так вышло. Не объяснишь. Да никто и не спросит, пожалуй… Вот оно, самое-то страшное. Главное. То, от чего замедляется шаг, тяжелеет камень на душе – что никто ничего не спросит. Лиза, может, заплачет – хорошо, если сразу, а коли после, так, чтоб он не заметил? Сашка, может, сожмет зубы, да хорошо еще, если в глаза посмотрит – а коли вовсе отвернется?
Что заставило его не звонить? Не писать? Не приехать? Бросить дом… Бежать…
Митя медленно брел по кленовой аллее, опустив голову и лишь иногда взглядывая вперед. Шпиль неуклонно приближался.
Сначала это была любовь… Эта их «любовь»… Белокожая златовласая девка. Хохочущая ведьма. Разве это любовь? Разве это – любовь, когда после – стыд… Смерть… Да, смерть.
Но потом, после смерти, что? Что было потом?
А потом он стал волком. Волком в своей стае. Настоящим отцом для своих детей – беззащитных, наивных, обреченных. Он был у них один, и он был их последняя надежда. Потому и полюбил. По-настоящему, как не любил никогда своего сына. А они полюбили его. И эта любовь, родившись, стала лечить его – то постепенно, незаметно, то вдруг потрясая душу, очищая ее – вот как он выворачивал свой старенький рюкзак, выполаскивая его в ключевой воде, выжаривая на горячем солнце… Как он вычищал свой старый колодец, ведрами вычерпывая черную грязь до самого дна, чтобы в глаза сверкнула нежданно чистейшая радуга прозрачных хрусталей.
Потом любовь. Настоящая любовь. Пусть не как у всех, не такая, о какой он мечтал, просил. Молил… Молил даже ее, эту девку. Девку-Судьбу. Дурак! А откликнулась-то другая: его настоящая судьба – благая, любящая. И дала ему любовь – такую, как надо. Он ее сначала и не признал. Потом только понял, что с ним случилось. Узнал свою любовь и живет в ней. Мир преобразился – это главное. И он все, все объяснит.
Если, конечно, кому интересно… Если кто спросит. Хорошо бы! Как было бы хорошо!
Вот он стоит перед дверью. Открыть ключом? Позвонить?
Рука нажимает кнопку, и за тяжелой дверью, где-то в недрах коридора, он слышит ответное движение. Шаги – легкие, быстрые… Ах, как страшно!
Дверь открылась – нет, распахнулась: широко, доверчиво, искренне.
Перед ним, на пороге родного дома, стояла Лиза. Рыжая, золотистая, кудрявая Лиза, какой он знал ее до рождения Сашки. Лиза, в которую он когда-то влюбился так ненадолго. Она улыбалась, не разжимая длинных розовых губ, и от этой улыбки кончик прямого носа чуть приподнялся, а узкие зеленые глаза засверкали и сощурились в полутьме коридора.