Книга В тени Холокоста. Дневник Рении - Рения Шпигель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после лета 1941 года нацисты начали отбирать у евреев ценности и домашнюю утварь. Если им не открывали дверь на стук, они врывались, забирали и избивали людей или сажали в тюрьму.
Пианино бабушки и дедушки стояло рядом с балконом, на котором была Рения, когда Зигмунт послал ей воздушный поцелуй, перед тем как прибыли нацисты. Два года мы играли на этом пианино почти каждый день и никогда не воспринимали упражнения как обязанность. Нам нравилось играть, и бабуля любила нам помочь. Для бабушки с дедушкой, сестры и меня это пианино было символом чего-то прочного и вечного. Оно стояло на крепком основании, как и тогда, когда мама и дядя Морис были маленькими детьми.
Но нацисты забирали все, что хотели. Ваши деньги, посуду, одежду, столовое серебро, ваших детей или вашу жизнь. Первым, что украли у нас, было пианино. Несколько солдат, пришедших в квартиру однажды днем, когда меня не было дома, спустили его по лестнице и вынесли через дверь, оставив горстку пыли в том месте, где оно стояло. Когда я пришла домой, бабушка была другим человеком, как будто у нее вырвали сердце из груди.
Вскоре после того, как Германия вторглась в Пшемысль, они запретили еврейским детям ходить в школу. Эта политика была не новой для нацистов – только для нас в Пшемысле. В апреле 1933 года правительство Германии издало приказ о том, что в немецких университетах мог быть только один процент евреев. Проблема состояла в том, что пять процентов населения Германии были евреи. Потом, в 1938 году, в Германии еврейским детям запретили поступать в любые государственные школы. Хотя еврейским учителям – все они были уволены из государственных школ – позволили создавать свои еврейские школы, многие матери, бабушки, старшие братья и сестры или соседи вместо этого предпочли обучать своих детей дома.
Мы с Ренией всегда учились в государственных школах, и во время советской оккупации для нас не было никаких препятствий. Среди наших друзей и одноклассников были евреи, поляки и украинцы, и мы никогда не делали никаких различий между ними. Не делали этого и учителя. Но когда пришли немцы, меня заставили остаться дома. В эти долгие дни я мечтала или придумывала истории со своими куклами. Когда становилось так скучно, что я больше не могла терпеть, я надевала пальто и выходила гулять, считая минуты до того, как Дзидка придет из школы и я смогу побежать к ней домой.
Рения писала в дневнике, сочиняла стихи, посылала письма и часами смотрела в окно, не чувствуя ничего. Иногда она ускользала домой к Норке заниматься французским или древней историей, полагаясь больше на книги, чем на учителей. К счастью, Ержина продолжала приходить заниматься польским, и Рения всегда ее с нетерпением ждала.
В 1944 году я еще не вернулась в школу, но поступила в консерваторию в Зальцбурге, что было самое близкое к получению образования. Я все время думала о бабушке. Расставив пальцы на клавишах из слоновой кости, думала о том, как бабушка гордилась бы мной. Сейчас у меня в квартире пианино «Стейнвей» – у стены и рядом с большим окном, совсем как у бабушки с дедушкой. Когда я вспоминаю о прошлом, играю польские и русские народные песни, которым в юности меня учили мои учителя, когда патриотическая музыка означала надежду и непокорность. Нацисты пытались отнять у нас все – личность, чувства, образование, но они не могли выкрасть музыку из наших сердец.
Процесс создания Пшемысленского гетто шел медленно, тщательно и продуманно. В конце осени 1941 года городской квартал Гарбарзе, ограниченный рекой Сан с запада, севера и востока, а с юга железной дорогой, соединявшей Краков и Львов, был объявлен еврейским жилым районом. Район создавался до лета 1942 года, а до этого времени евреям разрешалось свободно ходить по улицам, но с нарукавными повязками.
Этот район не назывался гетто – пока. Это был жилой район для евреев, и когда в начале ноября 1941 года к нам постучал полицейский, он сказал, чтобы мы переезжали туда. Не знаю, кто его подкупил, хотя уверена, что дедушка. Может быть, ссылался на то, что он поляк, как и мы, и что немцы могут отобрать наше имущество и дома, но не могут забрать то, кто мы есть. Но уверена, дедушка много не говорил. Наверное, он пошарил в своем письменном столе, достал несколько золотых монет и прошептал: «Вот, возьмите. Только, пожалуйста, позвольте моей семье остаться. Пожалуйста, хотя бы на время».
Но я знаю, что дедушка понимал, что, когда солдат или полицейский постучит в дверь в следующий раз, может прозвучать приказ уходить немедленно, взяв только двадцать пять килограммов вещей, упакованных в чемодан. Дедушка мог бы попытался подкупить и этого человека, но делать так постоянно было невозможно. Мы должны были потерять наши вещи и наши дома, надо было готовиться.
В какой-то момент осенью 1941 года дедушка сложил в ящик все серебро, которое они держали вместе с седерским фарфором в большом буфете в столовой. Выстелив ящик бумагой и тканью, они с бабушкой положили в него ложки, ножи, вилки, сервировочные тарелки, подсвечники и все другое серебро из дома и туго связали. Потом накрыли ящик крышкой и забили гвоздями. Поздно ночью дедушка слазил в крошечный подпол и закопал его. Насколько я знаю, этот ящик и по сей день там.
Я не уверена, что имела в виду Рения под перевозом дома. Мама забрала вещи, которые, она знала, заберут немцы? Семейные фотографии, столовое серебро и одежду, которые напоминали ей о доме? Должно быть, так. Спрятать вещи было одним небольшим актом контроля и неповиновения, а если мама что-нибудь делала в своей жизни, она брала ситуацию под контроль.
Мама умерла в конце 1969 года от рака. Началось все с груди, но в то время маммограммы не делали, поэтому она о нем не знала, пока он не проявился в тазовой кости. Она болела с 1960 года и вышла замуж за Клайда, потому что знала, что он поможет ухаживать за ней. Он был добр к ней, но не любил иностранцев, хотя у него были друзья из иммигрантов, и один из них его познакомил с мамой.
Это был не единственный ее секрет. Когда я убиралась в ее квартире, нашла два маленьких чемоданчика, которые она прятала в кладовке. В одном из них были две крошечные серебряные ложечки, пачка выцветших семейных фотографий, пара жемчужных сережек, несколько золотых браслетов и нитка кораллов. Это были сокровища из детства, воспоминания, которые я хранила в уме, слишком боясь их достать, чтобы не плакать. В другом маленьком чемоданчике я нашла вышитые, украшенные бусами традиционные польские жилетки, которые были на нас с Ренией на празднике урожая в Залещиках. Они назывались «краковский строй», что означало традиционную одежду района Кракова. Прямо там, в этих чемоданчиках, было мое детство. Там была Польша. И я понятия не имею, как мама умудрялась возить все это из нашей усадьбы в Пшемысль, Варшаву, Австрию, в целую дюжину других мест, где мы жили после война, а я этого не знала.
Известие о том, что мой отец и Лила жили в гетто, – одно из немногих свидетельств о том, где папа находился в конце 1941 года. К сожалению, то, что написала Рения, ничего особо не раскрывает. Я не знаю, в каком гетто жили папа и Лила, хотя, вероятно, в Городенке, куда они бежали, когда были изгнаны из нашей усадьбы. Немцы создали гетто в Городенке где-то в апреле 1941 года, в той части города, которая была втрое меньше территории, где прежде жили большинство евреев.