Книга "Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На углу площади его имени и Майзеловой улицы висит металлический барельеф с его изображением. Шагах в сорока по Майзеловой – кафе «У Голема». Голем – легендарный рукотворный глиняный гигант, в который его создателю удалось вдуть дух жизни. О том, что из этого вышло, – знаменитый роман Мейринка. Голем – одно из самых популярных на свете существ демонической природы. Особенно в Праге. Но Кафка популярнее. Его лицо привычно видеть на рекламах, имя в названиях общественных заведений, мест, акций. Еще шагов тридцать, и Старое еврейское кладбище. До этого я не встречал кладбищ с платным входом. Но это, вместе с несколькими примыкающими к нему старыми синагогами, называется музеем, обнесено глухой стеной по всему периметру, попасть за нее стоит около двадцати долларов. Мое миропонимание против этого протестовало. Мы пошли вдоль стены и, дважды повернув, добрались до зарешеченного окошечка размером в аккурат с человеческую голову. За ним и был знаменитый погост – с этих пор одно из самых сильных впечатлений моей жизни. О нем я еще упомяну в следующей колонке.
Кладбище – центр еврейского квартала Праги. Жидовскье́го по-чешски. Здесь это слово выглядит и звучит, не неся на себе ни малейшей тени оскорбительности. И дорого бы я дал, чтобы такая метаморфоза произошла с «жидом» по-русски – снимая всякий оттенок поругания с этого слова в литературе XVIII–XIX веков, в первую очередь у Пушкина, да у кого угодно. Замечу, что нынешний Еврейский квартал – участок, в самом деле, искусственно музейный. До войны это была маленькая часть района гетто. Одно из самых старых в Европе, оно со средневековья лежало в городском пространстве островком, выделяясь своей обособленностью. Позднее новые здания, улицы на него накатили, население стало смешанным, но, бродя по этому району – Йозе́фову, и сейчас можно оказаться в уголку, хранящем не только рисунок, а и склубления никуда не девавшихся эманаций старой стены, окна, изгибающегося переулочка. Призраки гения места.
Как известно, стучащему в конце концов отворят. На одно из утр я был приглашен на радиостанцию «Свобода», меня попросили записаться в трех симпатичных передачах. Находится радио на окраине города, и когда мы шли от трамвайной остановки к воротам, мой спутник, редактор русского отдела, ткнув пальцем в сторону парка за забором, сказал: «Еврейское кладбище новое, прошу любить и жаловать». Так что через два часа, освободившись, я туда прошел. И первая – единственная – указательная стрелка была «К могиле Кафки». Там он лежит под почему-то беловатым среди сплошь черных камней благополучного буржуазного кладбища. Имена его родителей выбиты ниже его, ушедшего под землю первым. И в этом та самая горечь, сопровождающая без исключения всё, что касается Кафки.
Выходя с кладбища, я заглянул к смотрителю, старому еврею, и спросил, почему немцы во время оккупации не порушили могильные памятники. Он ответил: «Ну знаете, дойче шуле». Немецкая школа мышления и поведения. То – кровь, ее надо выпустить, а это археология – ее можно и сохранить.
Птичка в клетке вовсе не то, что она же на ветке. Это становится очевидно с первой минуты попадания в Будапешт или Берлин сегодняшние, а не в «братский» Будапешт и «дружественный» Берлин Варшавского блока. Что по приезде в Прагу (см. мою колонку в предыдущем номере) показалось мне необъяснимым, это почему в советские времена в Чехословакию пускали легче, чем в Польшу или Восточную Германию, не говоря уже о Югославии, преддверии ада капитализма. Сами чешские улицы, архитектура, пейзажи куда более антисоветские, чем берлинские или варшавские. Стоишь вместе с другими на переходе против светофора с красным человечком, ни единой машины ни справа, ни слева, но никто ни шагу, и ты тоже, потому что совсем уж сумасшедше пойти, когда все стоят. И через три секунды тобой овладевает неизъяснимое спокойствие. Покой! А что главное внедрялось и доныне осталось в советском человеке? Тревога.
В Праге нам с женой было уютно. Может быть, еще и потому, что не сезон. Туристы бродили, но не толпами, гостиница за полцены. Тамошние знакомые и малознакомые объясняли, что не только вдесятеро дешевле, а и вдвое удобнее добираться до аэропорта на общественном транспорте: метро, прямой автобус – по одному билету. Так даже отъезд превратился в своего рода прогулку. Лёту два часа, приземлились в семь вечера.
В Шереметьеве самолет не открывал двери 15 минут. Открыл – и выпустил в глухую ночь. Где-то очень далеко помигивал фонарь, отчего вблизи становилось еще чернее. До здания аэропорта надо было ехать автобусом, он стоял – когда уже погрузились – еще минут 10, с открытыми на морозец дверьми. Подъехав наконец к входу, остановился еще на 15, уже с закрытыми, в пяти метрах от дверей – кто-то загораживал. Мы люди привычные, но чехи, японцы и австрийцы к этому моменту сломались, бери их голыми руками. Потом километр, если не больше, с багажом до аэроэкспресса многолюдными коридорами. Там тоже стой перед закрытыми дверьми, пока не придет поезд и недовольный привратник не откроет. На Белорусском вокзале, куда прибывает экспресс, в той же тьме и толкучке – три пролета по ступенькам вниз, несколько шагов по туннелю, и три пролета по ступенькам вверх. С, напоминаю, багажом, а нам с женой – и не нам одним – ближе к ста, чем к двадцати. Наверху такси нет, а какое есть, меньше, чем про тыщу (за 5 километров пути) речь не ведет. Маршрутка метрах в трехстах, в горку, еще четверть часа ожидания, прямо против открытой двери веселый мужик зычным голосом обсуждает по мобильнику жизнь, исключительно матом. И тут я вспоминаю Джона Ле Карре – в самолете прочел, что ему исполнилось восемьдесят.
Где-то во второй половине 1960-х в мои руки попала его книжка «Шпион, который пришел с холода». Обстоятельств не помню, то ли кто-то из западных стажеров-аспирантов оставил, то ли какой-нибудь мой приятель, подобным же образом ее получивший, принес. В мягкой обложке, карманное издание. «Зе Спай ху Кейм ин фром зе Колд». Между прочим, там герой тоже из освещенной электричеством Европы въезжает в мрак соцлагеря.
Тогда по-английски тараторить, как сейчас, не умели. Читать те, кто к этому был так ли сяк предрасположен – малый процент, – почитывали, даже пункт такой во всех официальных анкетах имелся: знание иностранных языков (свободно говорю, понимаю, читаю со словарем – нужное подчеркнуть). За границу ездил контингент, проваренный в чистках как соль, по словам поэта, и хоккеисты – плюс Евтушенко с Вознесенским. У Хрущева и Брежнева был какой-то умопомрачительный переводчик Суходрев, у начальников пониже рангом суходревы похуже. Первым русским, который непринужденно пользовался английским языком, в моей практике оказался нападающий сборной СССР по канадскому хоккею (так он тогда еще назывался): мы, случайно познакомившись, спустились в метро (так тогда еще ездили звезды), подошел поезд, и он, галантно пропуская меня вперед, произнес: «Плиз».
Я открыл книжку и, понятно, пока не дочитал, не закрыл. Это было про лубяночный воздух нашей повседневности, слежку, похищения, убийство, про заплечных дел мастеров, только перенесенное в ту, закордонную реальность, – где действующие лица приобретают законченность наподобие персонажей комедии-дель-арте. Ян-Флеминг-наоборот: агент не с правом на убийство и предательство, а с вынужденным согласием на то, чтобы быть убитым и преданным. Самому, тем, кто его окружает, своим близким. Собственно говоря, всем нам – потому что у героя, которого Ле Карре любит, есть сердце и совесть и по этой причине он находится под прицелом доведенной до абсолюта человеческой бессердечности и бессовестности. «Свои» предают и отдают его на уничтожение ровно так, как те, против кого они посылают его бороться.