Книга Ковыль (сборник) - Иван Комлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дурь всё это, ваша Олимпиада, выбросьте из башки. Работать надо.
Неожиданно обнаружив хоть в чём-то превосходство над своим удачливым соседом, Пётр развеселился; и совсем уж озорная мысль пришла ему в голову: в дальних ли краях, в чужих ли подушках растерял Мартын свою шевелюру, но теперь её ни за какие деньги не восстановить!
– Скрип-скрып, – отозвался ворот на усилия Петра, – скрип-скрып.
Скрип возносился в небо, будоража синь. Сколько раз думал, что надо смазать ворот, да всё как-то несподручно. Интересно, Антохе Колодяжному, чей дом стоит рядом, неуж не надоел этот скрип? Вышел бы раз с квачом, мазнул – и делу конец. Лодырь! Дрыхнет, конечно; последнюю курицу у себя ещё осенью зарубил.
Ведро с водой, ударившись о край сруба, плеснуло серебристым языком под ноги, тонкая струйка устремилась вверх, забыв о земном притяжении, крупная холодная капля ударила в лицо, прогнала остатки сна. Пустое ведро бросил вниз, цепь, погромыхивая, заструилась за ним.
– Га-га! Да-да!
Сзади, на дороге, вдруг шумно заспорили, загалдели гуси. Это гусаки, главы двух важных семей, сойдясь, попробовали потянуть друг друга за прилизанные чубы; гусыни сопровождали эти попытки громкой перебранкой.
Пётр взял вёдра и, стараясь не расплескать, плавно понёс их, вышел на дорогу. Гусаки впереди него ещё раз попытались уцепиться в загривки друг другу, но опять неудачно. Потоптались немного да и отступили с миром каждый к своему лагерю, приговаривая с достоинством:
– Га-га-га, го-го-го!
Но не тут-то было! Гусыни зашумели громко и недовольно:
– Да-да, да-да!
Делать нечего, надо биться – положение обязывает! Издав воинственные кличи, гусаки решительно двинулись навстречу друг другу.
В окнах домов показались встревоженные лица: что за шум, грабят, что ли, кого?
– А-а… Весна.
Теперь бойцы сошлись по-настоящему: одному из них удалось ухватить клювом супротивника за голову, он гнул её вниз, сам поднимался на лапах и бил крылом. Р-раз! Р-раз! Громко хлопали крылья под неистовый галдёж, ещё и ещё; стремясь сильнее жахнуть жёстким крылом по незадачливой голове, вдруг сорвался. И уже своя голова попала в оборот. Он пытается вырвать её, но захват прочен. Пытается достать врага крылом, но тот теперь сверху, и крыло лишь бесполезно бьёт по воздуху. Изогнув в напряжении шею, неудачник выворачивает голову в другую сторону, но и там встречает её нещадно хлещущее крыло.
Пётр вылил воду в кадку, снова пошёл к колодцу. На улице всё тот же гвалт и та же война. Пытаясь освободить голову, гусак пятился и тащил на себе взъярённого противника; оба свалились в канаву, на лёд, здесь нападающий иногда оскользается, падает, но головы не отпускает, поднимается, виснет всей тяжестью на шее, прижимает голову ко льду и бьёт, и бьёт её, изловчаясь доставать враз двумя крылами.
Пётр остановился и с удивлением смотрел, как дерётся обычно мирная птица. Весна требовала от гусаков утверждения авторитета в своём гусином обществе, и они старались.
Лёд под ними слегка прогнулся. Из пробитых поросячьими копытцами дыр поползла, чуть вздрагивая, вода. Крылья чаще хлещут не по голове, а по льду, и тогда раздаётся жёсткий сухой звук, как от удара палкой, кажется, что трещит даже лёд. Какое грозное оружие – крылья! Вода подобралась к драчунам – крылья мокнут, но и студёная вода не охлаждает пыла боя. От ударов о лёд на крутом изгибе крыла обнажилась кожа, покраснела, налилась кровью, но озверевшая птица не замечает боли, хлещет в упоении по чём попадя, хлещет.
Наконец гусаки устали. Побитый освободил голову, потоптался на месте нерешительно, что-то приговаривая негромко, потом, не имея сил и желания продолжать бой, отправился к поджидавшим его подругам – изрядно уставшим от волнения и криков, недовольно гогочущим гусыням.
Победитель же издал громкий торжествующий клич и, оскользаясь на льду ослабевшими лапами, двинулся к своему шумливому лагерю. Оттого, что намок, он выглядел теперь меньше, чем недавний его недруг, измочаленные о лёд крылья отвисли и выглядели жалко – победа даётся с большим трудом, чем поражение, но высоко поднятую голову он нёс с достоинством, как и подобает победителю.
Войдя в избу, Пётр смахнул с головы шапку, стащил ватник, посмотрел в сторону печи: там с вечера парились щи – на завтрак. Надо есть, пора на ферму. Посмотрел на Варвару: воскресенье – ей можно спать. Ему вдруг стало жалко себя: сколько лет работает – ни разу не болел, ни дня не пропустил, даже ни разу не опоздал; уж не смеются ли над ним люди?
И Пётр решил не торопиться: если до сих пор скотинка не передохла, то проживёт без соломы ещё час. Он стряхнул с себя валенки, опасливо взглянул на дверь в горницу, на цыпочках прошёл к кровати, припал губами к горячему Варькиному плечу.
– Командир! Горючее кончилось!
– Вижу.
Чрезвычайное происшествие ещё не произошло, но стало неизбежным. ЧП или… катастрофа?!
Павел сидел у самой двери вертолёта на спальном мешке и, задумавшись, следил в круглое окно иллюминатора за плывущей внизу тайгой.
Заканчивался май, но деревья были ещё голые; тёмные стволы лиственниц глядели в небо пиками своих вершин, словно копья неисчислимой рати, стоящей на страже этой неуютной и пока никому не нужной стороны; берёзы хоть и просвечивали белыми стволами сквозь буроватую крону – видимо, набухшие почки были готовы уже распуститься, ждали последнего, только им ведомого сигнала, – но эти белые пятна на фоне рыжевато-серой, местами тёмной земли лишь подчёркивали пустоту и неприветливость края, где ему предстояло работать, вызывали в душе сиротливо-щемящее чувство оторванности от большого мира, такого теперь далёкого… суетного, но бесконечно родного.
Там, в этом мире забот, остались самые близкие ему люди: мать, жена, сын. Остались и, одновременно, находятся рядом с ним постоянно и днём и ночью, являясь в мыслях или снах. Такие разные и такие необходимые ему, что казалось: исчезни из них кто-нибудь – и жить станет невозможно, остановится сердце от горя и боли. Почему-то всякий раз, когда уезжал надолго, в нём рождалось тревожное чувство, что с кем-то из родных он видится в последний раз. Кажется, пора бы уже привыкнуть к неизбежным этим разлукам, но с каждой новой весной он всё труднее и труднее отрывался от дома. Может быть, Серёжка виноват? Сын уже понимает, что отец не просто идёт на работу, чтобы вечером вернуться и рассказать сказку или какую-нибудь историю, а уезжает надолго, и всеми силами души своей старается воспрепятствовать разлуке. В этот раз Серёжа, ещё задолго до того как Павел надел рюкзак, забился в тёмный угол и там плакал – тихо и безутешно, сознавая всю горькую безнадёжность своих попыток удержать отца.
Павел не баловал сына, был с ним ровен и строг, как со взрослым, но, видимо, этим и привлекал его. За уважение Серёжка платил всё возрастающей привязанностью к отцу и любовью, чем вызывал у Павла не менее сильное, только глубоко скрываемое, чувство.