Книга Крысобой - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подошел, чуть не захлебнувшись омерзением и тоской, безысходностью.
— Что мы тут делаем? Забил на службу болт? Сачкуем?
Я смотрел на кончики больничных тапок, опустив руки вдоль тела.
— Что молчим, милый?
— Н-нет, — язык еле отлип, — у меня пневмония.
— Что у тебя? — скривил морду Коробчик.
— Воспаление легких. Пневмония.
— Что, умный, что ли, до хрена? Да?
— Нет.
— Как служба? А?
— Как у курицы.
— Почему медленно отвечаем? Охренел?
— Я не медленно.
— А почему это — «как у курицы»?
— Где поймают, там и…
— День прошел…
— Слава богу, не убили — завтра снова на работу.
— Громче.
— Слава богу…
— Так-то. Выздоравливай скорее. Мы тебя в роте очень ждем. Туалеты мыть некому.
Я почти радостно улыбнулся. Хлебом не корми — дай туалет помыть. Но понравиться не удалось.
— Чего оскалился, чама? Скажи: я чама.
— Я чама.
— Завтра я тебе работу принесу. Будешь мне альбом делать. Ясно?
— Да.
— Иди. Мало тебя били. Но ничего. Еще исправимся.
А все-таки ко мне приедет папа. Когда я был маленьким, он качал меня на коленях, а теперь он пожилой и иногда плачет, когда ко мне приезжает, но старается, чтобы я этого не видел. Я тоже плачу, а он это видит. Дома он начальник. У него много подчиненных. Но теперь ему стало трудно полноценно работать. Потому, что он часто ездит ко мне.
Он привезет мне варенье. Вишневое. Я люблю грызть косточки.
— Здравия желаю.
— Здрасти…
— Мне сюда?
И еще — колбасы. И пирог яблочный в целлофановом кульке. И денег. Я ему говорю: не привози денег. А он привозит. Может, говорит, что купишь себе. А их все равно занимают. Но я ему не говорю. Вру, что много себе покупаю. И котлеты привезет, и печенку. Он всегда много привозит. Я страшно объедаюсь — стараюсь съесть все, чтобы в роту не нести. Он тоже иногда ест со мной. Все-таки с дороги, проголодался. Но мало ест. Украдкой. Будто стесняется.
— Ложись, что сидишь?
Папа как-то мне сказал, что я возмужал…
— Сейчас будет покалывать.
«Папа, я не возмужал, я постарел».
— А ваш плешивый что не приходит?
А старики — это тоже дети, только дурные, слабые, дурачки…
— Я говорю, что плешивый ваш не приходит? Выписался, что ли?
«Он не плешивый», — сказал я про себя. Потом подумал, приподнялся на локте и сказал:
— Он не плешивый, — себе под нос. А пластинки даже не слетели с груди — я чуть-чуть привстал. И видел только ее спину.
— Он не плешивый, — громко сказал я.
— Что? — спросила она, что-то записывая.
Я взял и сел. Пластинки шлепнулись на пол. Я огляделся: куда бы дать выход звенящей, зудящей дрожи рук и души? Толкнул цветочный горшок. Он чуть качнулся и устоял. Лежак был теплый, и хотелось лечь обратно.
— Он не плешивый! — крикнул я и толкнул горшок изо всех сил. Рука скользнула, но горшок все же упал, выплеснув язычок земли на линолеум. Белое пятно запестрило и резким бабьим голосом плюнуло: «Это что? Такое?»
Я встал и пошел, потом побежал, никак не теряя эту чертову черную дрожь, дернул занавеску с двери, смел какие-то склянки со столика и, не увидев себя в зеркале, выпрыгнул в коридор. Изо всех сил побежал… Потом были руки из огромной волны выросшей дрожи и чей-то голос перед огромной волной, что вот-вот накроет:
— Какой молодой и такой нервный… Кем хоть был до армии?
Я выдохнул последнее:
— Человеком.
Эпос
Небо застыло сегодня над землей, морщинистой, как мозг, витой шапкой облаков…
«Десять секунд, чтобы принять удобное для сна положение. Если после этого будут скрипы, после третьего скрипа будет: „Рота, подъем!“»
Дела, как у картошки осенью, — если не съедят, то посадят.
Когда бог раздавал дисциплину — авиация была в воздухе.
«Дембель неизбежен, как кризис империализма», — сказал молодой солдат, и слеза упала на половую тряпку.
«…Не щадя своей крови и самой жизни…»
«Это не порядок, товарищи. Это — пар-родия! Надо заправлять свою постель так, чтобы ваша мама приехала и сказала: „Это что? Это постель моего сына?! У меня дома стол письменный — ну точно такой же ровный! Нет, даже не такой, у меня на столе вот тут такая кривоватость, сын постоянно сюда банку с пивом ставил, а тут совсем другое дело!“»
Мы хотим всеобщего счастья, а достижимо ли это? Вот так живешь-живешь, не успеешь оглянуться, а чайник уже свистит. Еще порточки не надел, а харчишки уже отъел.
— Смотри, об этом никогда не говори. Особенно в бане.
— Почему?
— Шайками забросают.
Дембель в опасности! Пайка стынет. Зашивон. Зашить. Зашиться.
Ну и репа, хрен промажешь!
Так и не надо стучать себя пяткой в грудь и говорить… Что кто захочет сказать — пусть поднимет правую клешню.
Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор.
Ты был еще в проектах, а я уже в армаде пахал.
Зеленые фонтанчики травы сквозь прелое одеяло палой листвы и синее июльское небо сквозь витражные переплетения веток.
Хроника
Козлову никогда не снились сны.
И ночь проходила пусто и незначительно. Как тонкое коромысло ложилось на плечи, колыхая на концах два ведра: подъем да отбой.
Когда крикнули «подъем!», он мигом слетел с салабонского второго яруса, но проснулся лишь тогда, когда намотал правую портянку.
В коридоре включили свет, и сонный младший сержант Ваня Цветков с повязкой дежурного по роте разгуливал по проходу, заложив руки за спину, покрикивал хриплым ото сна голосом: «Выходи строиться!» — и кашлял. Глаза у Вани были большие и черные. Он был молдаванин — самый авторитетный шнурок в роте.
Салабоны выбежали и образовали первую шеренгу, сразу замерев. Цветков обратил свой угольный взор на окна: убедившись, что салабоны Попов и Журба, спавшие рядом, не забыли поднять светомаскировку, Ваня мрачно сказал от нечего делать:
— Каз-лов.
Козлов не шелохнулся — глядел перед собой. Шнурки не торопясь одевались, сохраняя на лицах солидные выражения. На нижнем ярусе заскрипели пружинами первые деды.