Книга Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пробовал. Не раз и не два и однажды даже попросил маму — не забуду, с каким кислым лицом она согласилась, — привязать мне левую руку к телу. Несмотря на возражения учителя и насмешки товарищей по классу, я ходил так целых пять дней. Но мне действительно не удавалось одной рукой надеть брюки, а поскольку мама отказывалась помочь и даже кричала: «Прекрати свои дурацкие игры!» — он сам помогал мне в этом.
Мы становились друг против друга — моя привязанная левая против его уцелевшей правой, его отсутствующая левая — против моей свободной правой, и я по сей день, стоит Жениху сказать свое: «И была тогда взаимопомощь», вспоминаю эту картину: отец и я, безрукий мужчина и однорукий мальчик, усмехаются, советуют друг другу: «Ты подержи здесь, а я потяну там» — «А теперь ты тяни отсюда, а я застегну здесь» — «Нет, нет, схвати зубами и работай свободной рукой», а потом с громким смехом и, наконец, без слов, только взглядами да согласованностью движений, которая мне — из-за моей фонтанеллы, — давалась легче, чем ему. Мне казалось, что наши глаза — зеркала, наши руки — отражения и больше ничего не нужно для любви. Ни между отцом и сыном, ни между двоюродными братьями, ни между мужчиной и женщиной, ни тем более между сыном и матерью, той, что спасла его из огня.
Уже тогда я смутно знал, как коротка и печальна дорога от жалости до любви. Но через много лет, на его похоронах, я смотрел на его «цацок» точно так же, как они смотрели друг на друга: не узким, оценивающим взглядом солдат, и не жадным, изучающим взглядом Пугала с нашего огорода, и не пристальным, немигающим взглядом снайперов и ревнивых мужей, а с дружественным любопытством, С приподнятыми веками, с братским чувством, со взаимным признанием. И я понял, что и этот вопрос, как многие другие, многозначней моих ожиданий и сложнее моего понимания.
Они были совсем разные, эти женщины, — по своему росту, по цвету, по движениям, по силе, — но было между ними некое сходство, как будто они принадлежали к одному и тому же племени, совсем так же, как многие из кибуцников, по словам Айелет, и многие из молодых поселенцев выглядят так, будто родились от одной матери.
Что же касается моих родителей, то я никогда не мог понять историю их любви. Но, будучи ее плодом, много размышлял над ней, обдумывал, проверял в уме варианты и толкования. Ту простую истину, что Мордехай Йофе приехал в нашу деревню и влюбился в Хану Йофе, я не соглашался признать. Но я не мог не замечать его ухаживаний за нею, как явных, так и скрытых, его даров, подносимых открыто и тайно, его забавных — и не столь забавных — попыток, а самое худшее — просьб.
Тетя Рахель, самая умная и самая неопытная во всей семье, сказала мне:
— Дело обстоит так, Михаэль, — пара, в которой один все время просит, а один все время выполняет, это очень хорошо. Пара, в которой один все время просит, а один все время отказывает, это тоже хорошо. Но пара, в которой один просит, а другой взвешивает, выполнить ли, — это плохо. Даже очень плохо.
— Это тоже под твоим девизом: «Так это у нас в семье»?
— Нет, — сказала Рахель, — это под заглавием: «Наш Кабачок умнее, чем любой мужичок».
Я видел, как он стучится — я осмеливаюсь назвать сейчас то, чего не понимал тогда, — в стены тюрьмы ее души. Видел, как он пытается пробиться через двойные ворота ее правил супружеской жизни: раз в месяц, как только стемнеет, и только на пустой живот.
— Я не удержался и немного поел, так, может, не на мой, а на твой пустой живот? — спрашивал он сквозь скрип кровати и тонкую деревянную дверь. И в ответ ее громовое молчание — ибо «нельзя смеяться над любовным актом».
Сейчас я думаю: что бы случилось, засмейся она хоть раз? Что бы случилось, откажись она от этого отвратительного выражения «любовный акт»? Но нет — моя мать сторонится любого удовольствия: удовольствия от еды, удовольствия от любви, удовольствия от красоты, удовольствия от ласки, удовольствия от ошибки, смеха, неожиданности. Только два вида удовольствия есть у нее, и оба похожи друг на друга. Одно — удовольствие всех «вегетарианцев-из-соображений-здоровья»: доказанная опытом уверенность в том, что правда на их стороне, и второе — общее йофианское удовольствие: «вы еще все увидите», и не важно что. А поскольку слово «мясо» она обобщала по всем возможным направлениям, то плоть моего отца тоже перестала соответствовать ее вегетарианской пищеварительной системе, или, на его языке: «Она отказалась смешивать мои белки со своими углеводами».
Мы оба рассмеялись. Мне было тогда лет четырнадцать, и отец, который, несмотря на все свои любовные истории и опыт, сохранял в глубине души также древние слои детской наивности, то и дело вел со мной «беседы». В них был неизбежный костяк жизненных правил, но также странное собрание предписаний, источники и причины которых не ясны мне до сегодняшнего дня. Он рекомендовал мне, например, остерегаться женщин, которые говорят: «Я бы положила тебя между двумя кусками хлеба и съела, как бутерброд», «Я бы съела тебя прямо руками» или «Я бы тебя проглотила» — с солью, без соли, все равно, и тому подобные фразы, в которых любовь сопрягается с кулинарией. И хотя за все мои долгие годы у меня были всего три женщины, ни одна из которых не говорила таких слов, и хотя мое время и мой рассказ всё сокращаются и я уже не познаю новую женщину — я не забыл его слов. Я все еще в состоянии готовности, с рукой на курбаче, «на случай всякого случая, не приведи Господь».
И еще я неотступно думал: что он нашел в ней, в моей матери? Ведь в отличие от меня, который был мальчиком, когда другая мать вдруг явилась мне из огня, взяла меня на руки, подарила мне жизнь, если хотите — родила меня заново, он ведь был уже взрослым парнем и уже любил и был любимым — и тем не менее выбрал ее.
— Давалка у нее, наверно, была замечательная, — говорит из-за моей спины Айелет. — Иначе даже я не понимаю.
— Если тебе не трудно, Айелет, пользуйся этим словом, когда говоришь со своими пьяницами в пабе, а не со мной!
А Рахель говорит, что в этой костлявой башне по имени Хана Йофе жила принцесса, этакая толстенькая веселая пленница, — она выглянула на миг из зарешеченного окна своих ребер, и мой отец заметил ее, к ней устремился и ее возжелал.
<Не забыть его выражение: «Вот хорошее, вот плохое» — похожее на все наши «сколько и почему». Я помню, однажды ночью, крик: «Вот он я, Хана, посмотри, вот хорошее, вот плохое. Сделай свой расчет. Если хочешь, чтоб я остался, я останусь. Если хочешь, чтобы ушел, я уйду. И не беспокойся, мальчика я заберу».>
— Такие у меня сестры, — сказала Рахель, — одна заключена в своем доме, одна — в изгнании, а одна — внутри самой себя.
— А ты? — спросил я.
— Единственная нормальная в семье.
— Ты ошибаешься, — сказал я. — Единственная нормальная в семье — это я.
* * *
Печаль, обида и тоска не рассеялись, но немного осели. И время, как истинный Йофе во время беды, тоже пришло на помощь: удлинило дни, укоротило ночи, так это у нас в семье. Но не только время — судьба тоже явилась и, как это с ней не раз бывает, — в образе смертного существа, человека завистливого и враждебного, и не кого-нибудь там смертного вообще, а как раз ворюги и конокрада Шимшона Шустера из ненавистного семейства Шустеров.