Книга Аттила - Уильям Нэйпир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нельзя оставлять надежду, — сказал Гамалиэль.
— Даже если сама надежда давно покинула нас? — кисло отозвался Люций.
Гамалиэль посмотрел на него, и в глазах у него вспыхнул гнев, и Люций опустил голову — ему стало стыдно. Гамалиэль часто повторял слова Христа: отчаяние — это величайший грех, но сейчас их повторять не требовалось. Люций помнил эти странные и пугающие слова и больше не сказал ни слова о покинувшей их надежде.
— Не сильно я интересуюсь возвышенными вопросами философии и теологии, ты же знаешь, — произнес Люций. — Так называемые мудрецы, тонущие в болоте собственных слов, слов, слов…
Гамалиэль вздохнул.
— Я и сам когда-то пришел к этому заключению, — сказал он. — Думаю, это произошло, когда все Афины возбудились из-за логического парадокса Pseudomenos — Лжеца.
Люций смотрел озадаченно.
— В самом деле, — сказал Гамалиэль. — Это выглядело примерно так: если я говорю «я лгу», и при этом действительно лгу, я говорю правду. Но если я говорю правду, значит, я не лгу. Но если это правда, значит, правда и то, что я лгу. А если…
— Хватит, умоляю! У меня уже голова разболелась!
— В общем, ты меня понял.
Люций не был в этом так уверен, но предпочел промолчать.
Он давно привык к повадкам старого бродяги, таким же бессвязным и беспорядочным, как и его странствия по всему миру, к его особенной, глупой, необузданной мудрости, прятавшейся где-то под потрепанным старым плащом и поеденной молью фригийской шапочкой.
— Мой добрый друг Хрисипп, — продолжал Гамалиэль, — в своем роде неплохой философ — стоик, знаешь ли, ученик Клеанта — написал шесть книг о Pseudomenos. А другой, Филет, довел себя до смерти, пытаясь в нем разобраться. Думаю, именно тогда я и начал относиться скептически к… чисто умственному подходу к миру. Можно много чего сказать о более прагматичной мудрости моего старого друга Крейтса. Один его впечатлительный студент, некто Метрокл, как-то раз — не знаю, как выразиться повежливее — как-то раз очень громко пустил ветры на агоре ко всеобщей потехе сотен горожан. Их юмор может быть очень грубым — у этих афинян. Они даже стали предлагать ему уйти от позора из Афин и назвали его мю.
Гамалиэль стыдливо захихикал.
Люций смотрел на него задумчивым, непонимающим взглядом.
— Неважно, — сказал старик. — Это греческий каламбур.
Солдат пожал плечами.
— По мне, так это все греческое дерьмо. Только… я не хочу, конечно, показаться грубым… но в этой истории есть хоть какой-нибудь смысл?
— А, ну да, конечно. Ты сейчас поймешь. Ну вот, стоит, значит, этот самый Метрокл, весь опозоренный — еще бы, так неудачно навонять! Можно сказать, совершенно сконфуженный! — И Гамалиэль снова хихикнул. — И тогда Крейтс, чтобы показать, как глупо кому бы то ни было стесняться, в конце-то концов, совершенно естественной человеческой телесной функции, быстренько съедает пять фунтов люпина (который, как тебе известно, вызывает очень сильное вздутие живота, если не отравит на месте), и всю следующую неделю ходит и пускает газы в присутствии величайших мужей Афин! Метрокл понял, в чем смысл, и перестал стыдиться.
— Гм. — Сам Люций так и не был уверен, что он уловил, в чем же все-таки смысл.
— Ну, ладно, — подытожил Гамалиэль, — философию побоку. Ты хотел знать… что?
— Я думал о том, что ты сказал про ад: что можно спастись хорошими поступками, даже таким убийцам, как те саксы.
Гамалиэль посерьезнел.
— Можно ли относиться к вечному наказанию, как к справедливости? — мягко произнес он. — Я знавал одного из тех теологов, о которых ты как-то говорил — он был лучше многих других. Аккуратный маленький египтянин; Ориген, вот как его звали. Его, в сущности, запомнили потому, что он кастрировал сам себя ножом, чтобы лучше служить Христу.
— Болван! — вырвалось у Люция.
Гамалиэль сделал вид, что не услышал этого нетеологического восклицания.
— Возможно, он воспринял учение Сына Человеческого слишком буквально. Но гораздо интереснее его рассуждения об аде. Он утверждал, что в конце концов все будут прощены. Он утверждал, что даже сам дьявол однажды раскается, и его душа, которой отпустят грехи, будет допущена на Небеса.
— Что ж. — Люций вонзил нож в деревянный фальшборт. — Я каждый день узнаю что-нибудь новенькое.
— Пусть глаза будут открыты, а сердце смиренно, — отозвался Гамалиэль, — и ты каждый день узнаешь тысячу новых вещей.
Как-то утром, когда они проплывали мимо Августа Винделикора на южном берегу, Гамалиэль обнаружил Люция, глядящего в коричневые, мутные воды большой реки.
Он поднял глаза, и Гамалиэль увидел, что они полны слез. Старик положил ему руку на плечо, чтобы немного подбодрить, но Люций покачал головой, улыбнулся и сказал, что он не уверен, может, ему это и приснилось, но ему кажется, что он слышал на противоположном берегу, который насвистывал одну мелодию. Эту мелодию Кадок любил насвистывать каждое утро, когда дома, во дворе, разбрасывал корм цыплятам или гулял по лесам и полям Думнонии рука об руку со своей сестрой.
Люций посмотрел на Гамалиэля.
— Это возможно? — спросил он. — Что мы пойдем даже по следам песни?
— Все возможно, — ответил Гамалиэль, — кроме одного: однорукий человек не может дотронуться до своего локтя. — И игриво хлопнул Люция по спине. — Может, это было нам предназначено, идти даже за свистом мальчика.
Ведомые такими странными и неожиданными ключами, они плыли по реке на восток. По правому борту раскинулась империя, по левому простирались земли северных племен: спорные земли воинственных гермундуров и маркомманнов, лангобардов и каттаменов и других племен, чьи имена еще были неизвестны.
Они проплывали мимо пограничных городов Лаурик, Виндобона и Карнунт, эти могучие легионерские крепости возвышались на берегах южной стороны. Потом добрались до большой излучины реки, откуда она поворачивала на юг, к Иллурии. Дальше лежали дикие земли сарматских языгов, а за ними — обширная, не обозначенная на картах Скифия. Тут они сошли на берег, услышав еще один ключ, показавшийся Люцию одновременно мучительным и ужасным, но, казалось, вовсе не удивившим Гамалиэля.
— Такое случается, — только и сказал он.
В прокуренном винном погребке, полном перепившихся пограничных солдат, они услышали слепого скифского нищего, который пел завораживающую мелодию.
Они расспросили его, узнали, как его зовут, и услышали, что ослепили его свои же соплеменники за то, что он подсматривал за наложницами вождя, когда они купались.
А потом его выгнали на дикие земли, чтобы он умер так, как животное, но он нашел себе что-то вроде убежища здесь, в приграничных землях между Скифией и Римом, и вот теперь поет песенки в тавернах и борделях за медяки.