Книга Солнце и смерть. Диалогические исследования - Ганс-Юрген Хайнрихс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
П. С.: Выдумывая все эти басни, Борер вносит себя в список скверных читателей, по-видимому не боясь дурного соседства. Что касается его упрека в мифологии, то возникает вопрос: неужели этот автор забыл все, что он знал о Старой Системной Программе Немецкого Идеализма, о Новалисе и Фридрихе Шлегеле, о Брохе и Музиле и о других авторах XX века, которые делали попытки синтеза рефлексии и повествования. Хотелось бы думать, что он встретил тип нарративной и эвокативной философии в первый раз и отреагировал на это как одичавший ученик Поппера[241]. По поводу таких внезапных попыток сбить цену можно лишь покачать головой и промолчать – если, конечно, в них нет, как Вы утверждаете, чего-то симптоматического и типичного для нашего времени. Попытка критики, предпринятая Борером, представляет собой хрестоматийный пример того, как респектабельно инакомыслящий, чудаковато-консервативный культуролог перестает придерживаться своей позиции в современном культурном поле и скатывается в ряды реакционеров. Тогда он подвергает нормализации и себя самого, желая спасти свою шкуру. Мне думается, что я понимаю суть происходящего. Погрузившись с головой в прасубъективное – словно во время крещения, – я перешел ту границу, на нарушение которой автор его типа должен был прореагировать. Тут оказался под угрозой его персональный миф, подверглась опасности его уникальная героическая поза. Я испортил ему удовольствие – возвышенно существовать в мужественном одиночестве. Иначе невозможно объяснить выпад человека, который всего несколько лет назад жаловался на то, что немецкие интеллектуалы утратили способность к иронии, – и который сейчас, кажется, потерял всякую легкость ума. Он сильно сдал интеллектуально – в сравнении со своим прежним умением реагировать. Я понимаю, конечно, что он находится в сложном положении: ведь он принадлежит к той психокультурной формации, которая за последнее время в большей или меньшей степени потеснена и отодвинута в сторону. А он все еще ведет себя так, будто только что вышел из окопов с Фихте и Юнгером в ранце и вынужден сменить стальную бурю битвы на бурю рефлексии. Едва такие люди заслышат о диадическом, у них сразу же закрываются наглухо все поры. Они научились у хорошо тренированных идеалистов, как следует относиться к самому себе, к своему собственному Я, – а их тут подбивают мыслить резонансы с Другими и проникновение в Других. Здесь-то записная ирония и проходит. Давайте наведем полную ясность: я очень ценю Борера, несмотря на испытываемое им в настоящий момент раздражение. Я могу понять его позу, может, даже могу и уважать ее, по крайней мере – находясь на некотором удалении. В своем воображаемом музее я отвожу Бореру – как личности и как типу – место в ряду интеллектуалов, которые играли в героев и в этом качестве заняли место в истории. Герои с незапамятных времен представляли собой нечто трогательное – в особенности когда они нападали на ветряные мельницы.
Г. – Ю. Х.: Я вспоминаю: главное произведение Клагеса [242] «Дух как противник души» было первой книгой, которую дал мне на рецензию Борер, тогда возглавлявший отдел фельетонов во «Франкфуртер алльгемайне цайтунг». Это произошло году в 1974-м. Борер тогда просто доверил мне, молодому автору, такое дело, которое я воспринял как инициацию. Я всегда оставался «его» автором, и тогда, когда он стал издателем «Меркурия», – опыт, обретенный в этом поле дискурса, был для меня очень ценным.
П. С.: Позвольте мне сказать еще одно слово о скверном чтении. Уже в своем открытом письме Хабермасу я указал на тот феномен, что в рассуждениях журналистов, которых он подстрекал напасть на меня, можно проследить новую связь – между неумением читать и соглашательством. Дело тут не в утрате иронии, как полагает Борер, – дело в конкуренции. И здесь мы тоже имеем дело с «влиянием конкуренции в области духовного» – как называлась известная работа Карла Мангейма 1920-х годов. Скверное чтение – вот оружие, которое применяется участниками борьбы за внимание все более и более откровенно. Я говорю сейчас не о тех, кто не способен читать хорошо, а о тех, кто может, если захочет. Но почему, спрашивается, они должны захотеть? Времена, когда образование делало вежливым, минули. Хорошие интеллектуальные манеры были упразднены – их сменили грубые придирки к тексту с целью психологического давления на автора (Textmobbing). Эта практика широко применялась Бото Штраусом, а затем систематически использовалась Мартином Вальзером и другими. Новый антииронический настрой на Западе исключает представление о сложности Другого.
Г. – Ю. Х.: Господин Слотердайк, в завершение нашей беседы я хочу попытаться затронуть один пункт, который, вероятно, относится к наиболее трудным. Ведь мы – если я правильно понимаю – рассматривали все, о чем шла речь до сих пор, только для того, чтобы найти пути к сбывающемуся говорению (ereignenden Sprechen), к мышлению как событию. Остается только посмотреть, в верном направлении мы двигались в этом поиске – или нет.
Давайте еще раз зададимся вопросом: что, собственно, делает философствующий писатель и пишущий прозу философ. Бланшо определяет мышление как «неумолимое утрачивание», потерю себя, se perdre, в смысле: нечто во мне и посредством меня обретает свое движение, а я выступаю лишь в роли созерцателя этого. Я вспоминаю и то, что мы говорили о потоке сознания, и то, что Натали Саррот называет «внутренней неразборчивой речью», это самопроизвольное говорение, которое в совершенстве передает Реймон Руссель. У Жабеса я нашел такую формулировку: сказывание есть «откровение» и «обещание» сказывания, это сказывание как обещание, которое пребывает по соседству с невыразимым, обещание сказать то, что осталось несказанным. Вот одна прекрасная формулировка Макса Бенса, взятая из его ранних компьютерных стихотворений, сборник которых назывался «Математически точное развлечение» и которые созданы при значительном участии компьютерных языковых программ: «Видимая действительность на острие пера – думать о словах, а не о вещах». И, в заключение, высказывание Мориса Мерло-Понти: «Язык, нарушая молчание, воплощает в действительность то, чего хотело молчание – и не достигло».
Я процитировал высказывания Бланшо, Жабеса, Бенса, Мерло-Понти, чтобы спросить: нет ли и у Вас разрыва между общей тональностью изложения и требованиями дискурса? Например, там, где Вы включаетесь в дискурс о глобализации, у меня возникло впечатление, что при всей авангардистской манере выражаться Вы все же в известной мере остаетесь в рамках конвенций. Там, где Вы аргументируете исторически, Вы тоже выступаете как более или менее хороший историк или публицист – . Вы, как и все участники подобных дискуссий, переполнены информацией и аргументами. Вы сами оказались в плену самораспухающего дискурса о том, что означает глобализация, откуда она приходит и куда ведет. Хотелось бы спросить: не страдаете ли Вы от избытка материала? Ведь Ваше мышление – так мне кажется, по крайней мере – принципиально иное там, где Вы не формулируете мнения, а выводите на совершенно иной уровень формирования мнений. Шри Нисаргадатта Махарадж, торговец сигаретами в Бомбее, сказал: «Я – белый экран, на который Вы можете проецировать ваши страхи, мысли и фантазии». Я спрашиваю: а разве Вы – там, где Вы креативны, – не белый экран, на который Вы сам проецируете то, что было помыслено, и разве Вы – не пространство, в котором на поэтический лад разворачивается «поэтика пространства»? Как Вы сам воспринимаете это? Или Вы воспринимаете это совсем иначе?