Книга Мемуарески - Элла Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подойди сюда, — говорит мама.
— Я подхожу.
— Что у тебя в кармане?
Я некоторое время колеблюсь, потом все же вытаскиваю шарик.
— Идем, — говорит мама и берет меня за руку.
Мы идем. Возвращаемся в комнату. Я уже поняла, что жизнь моя кончилась величайшим позором и я навсегда останусь в глазах мамы гнусной воровкой.
— Ложись, — командует мама.
Я укладываюсь на кровать.
— На живот, — уточняет мама. Потом, не говоря ни слова, открывает шкаф, вытаскивает ремень из отцовских брюк, задирает подол моего платья и угощает меня раз этак двенадцать. По заднице, с оттяжечкой. И пока я реву от боли, ко мне возвращаются жизнь и вера в будущее, и в мозгу расцветает счастливая мысль, что я хоть и воровка, но не навсегда.
Так с тех пор и не ворую.
Все уже пошли в школу, а меня мама решила подержать еще годик дома. Двор опустел, я затосковала от стыда и одиночества, уговорила маму, и она все-таки отвела меня по адресу: улица Мархлевского, дом 18, где находилась школа № 275. Раньше рядом со школой находился польский костел, но его разбомбили во время войны, остались только руины, где можно было побродить, порыться и раскопать какой-нибудь потускневший медный подсвечник. Впрочем, я этим не увлекалась, там все интересное уже растащили.
Дальше по улице Мархлевского находились школа № 276, мужская, и еще один польский костел, но он раньше был французский. Он и сейчас действует. Неудачный глагол. А как — правильно? Функционирует? Служит? Работает?
Улица Мархлевского — революционное название. До революции это был Милютинский переулок, так он и назывался во дворе. Когда ходишь в школу — улица Мархлевского, когда идешь во двор — Милютинский переулок. Мы помнили, что улица Кирова — это Мясницкая, что улица Дзержинского — Лубянка, что Колхозная площадь — Сухаревская. Два названия никого не травмировали. (Это потом, когда переименовывали Покровку, Серпуховку, Гагаринский переулок, Манежную площадь, Калужское шоссе, Камерный театр и так далее, меня каждый раз охватывало отнюдь не христианское, а просто какое-то первобытное чувство злобного отвращения к дебилам из Моссовета.)
В школе было здорово, все сорок пять девочек из нашего класса обожали нашу учительницу Ату Михайловну Васильеву. После уроков многие провожали ее домой. Я к ним не присоединялась. Ревновала, наверное. Она была вся как бы прозрачная. Маленькая седая старушка, строгая, мудрая и красивая. Выцветшие синие глаза, короткая стрижка, пергаментная кожа. Жила она на Малой Лубянке, в коммуналке, в комнате сестры, где спала на сундуке. Из ее одежды я запомнила белую пуховую шаль, а из уроков русского языка — упражнение на корни «свят» и «свет». Святой, святыня, святость, священный, освящение, посвящение, Святогор, святить, свят-свят… Свет, светило, светлый, светить, светиться, освещение, просвещение, просвет, рассвет, светло, засветло…
А война еще идет, все время хочется есть. На третьем уроке мы строимся и чинно выходим из класса в буфет, каждая получает бублик и большую жесткую конфету-карамель к бледно-желтому чаю.
В той жизни не было ничего интересней, чем уроки родной речи, чистописания и арифметики. Однажды я решила задачу по арифметике, но написала в ответе: «едЕница». Ата Михайловна влепила мне кол, и с тех пор я не делаю орфографических ошибок. Моя так называемая врожденная грамотность вовсе не врожденная.
После уроков мы оставались в школе, и Ата Михайловна читала нам вслух. Про Леньку Пантелеева, проглоченный пакет, про честное слово и про Нильса, который летал с гусями. Мы и сами много читали. Брали в школьной библиотеке тоненькие книжки-тетрадки из серии «Книга за книгой». И читали сказки Пушкина, сказки братьев Гримм, Житкова, Маршака, Осееву, Кассиля… А один раз я попала в дом к Галке Копыловой, самой-самой бедной и самой грустной девчонке из нашего класса. Галкин отец был художник. А мама у нее умерла. В комнате, где она жила, не было ничего, только голые стены, пустой стол без скатерти, кровать, сундук и стул. На стуле сидел ее отец, немного пьяный, худющий и лохматый, с дивными синими глазами. Увидев нас, он обрадовался, усадил нас на сундук и стал читать вслух «Хижину дяди Тома». И так жалко мне было их всех, и дядю Тома, и Галку, и ее чахоточного отца, что я разревелась. За несколько дней он прочел нам всю книжку. И я хлюпала носом до самого конца истории.
В средней школе тоже было неплохо. И становилось все лучше. Война кончилась. Карточки отменили. На Лубянке открылся довоенный магазин «Рыба», на Кировской — довоенное «Чаеуправление». В «Рыбе» продавались бутерброды с черной и красной икрой. Лежали на подносе и продавались по десять копеек, правда недолго. Еще там были живая рыба в большом стеклянном аквариуме, угри, миноги, вязига, белужий бок, семга, стерлядь и прочие деликатесы, правда тоже недолго. А в «Чаеуправлении», где стояли две роскошные китайские вазы и весь интерьер был оформлен в стиле китайского императорского дворца, появились пирожные, печенье, конфеты, лимоны, мандарины, чай и так божественно запахло молотым кофе, что само стояние в очереди стало счастьем и наслаждением. В Филипповской булочной на углу Кировской красовались буханки черного и бородинского, караваи ситного, сайки, плюшки, рогалики, кренделя, баранки, ванильные сухари, витые халы, украинские поляницы, армянские лаваши. К нам в квартиру по утрам приходила девушка в накрахмаленном кокошнике и фартучке, с корзиной французских булок и продавала с наценкой в одну копейку, но это продолжалось всего полгода. Изобилие пищи телесной сопровождалось изобилием пищи духовной. Мы читали дома, на бульваре, в пионерлагере, в гостях и на скучных уроках, держа книжку на коленках и заглядывая под парту. Читали все, что удавалось обнаружить дома, выклянчить у знакомых, взять в библиотеке, получить в порядке обмена у одноклассниц. И даже, так сказать, нелегальную литературу. Есенина, например. Или Жорж Санд. Я не помню ни одного случая, когда кого-нибудь в нашей школе наказали за подобный криминал.
У меня под подушкой лежала Лидия Чарская. Я ее зачитала у дальней родственницы, печальной женщины по имени Буба (она приходилась родней репрессированному наркому просвещения Бубнову). Думаю, Буба простила мне это воровство. Про Чарскую хоть и говорили, что она запрещенная и в школу ее лучше не приносить (я и не приносила), но ее буржуазно-дворянское происхождение нисколько меня не отталкивало. Нравилась мне Лидия Чарская. И «Дом шалунов», и «Княжна Джаваха», и «Ради семьи». Ну да, там классная дама обращается к девицам «Mesdemoiselles!» и, прежде чем прыгнуть в ледяную воду, осеняет себя крестным знамением. Но она же спасает бедную воспитанницу, сиганувшую в пруд не от хорошей жизни. А что все они верят в Бога, боятся греха и вообще наивные, дела не меняет. Те ребята, что описаны в «Кондуите и Швамбрании», или в «Республике Шкид», или в «Двух капитанах», были просто другие.
Потом место под подушкой занял Фенимор Купер («Кожаный чулок», иллюстрированное переложение для детей, издательство Кнебель), а Купера сменил Диккенс. Это был первый том несостоявшегося довоенного издания с «Романом, сочиненным на каникулах» и криминальными повестями, написанными в соавторстве с Уилки Коллинзом. Его я тоже зачитала во всех смыслах. Зачитала у знакомых и до дыр.